Индивидуальный миф невротика или Поэзия и правда в неврозе (1953)

Лакан Жак

«Индивидуальный миф невротика или Поэзия и правда в неврозе» (1953) Жак Лакан 

 

   Я буду говорить на тему, которую мне необходимо определить заново, и это само по себе уже непросто. Сложность данного выступления - нечто ей присущее. Проистекает она из того, что речь в нем пойдет о чем-то новом, что усмотреть мне позволил, с одной стороны, мой аналитический опыт, с другой - моя попытка углубить (учение, которое я развиваю в ходе так называемых семинаров) фундаментальную реальность анализа. Выделить, обособив, эту оригинальную часть из моего учения и из аналитического опыта, дабы почувствовать всю ее важность, - задача, которая и придает ту специфическую сложность моему выступлению.  Ввиду этого, я заранее и спрашиваю у вас индульгенцию: если что-то вам покажется сложным, во всяком случае, на первый взгляд, в схватывании того, о чем пойдет речь.


  Психоанализ, должен заметить это с самого начала, является дисциплиной, которая в своде наук, предстает нам как занимающая, действительно, особое место. Часто говорят, что психоанализ не является, строго говоря, наукой, что, видимо, подразумевает на контрасте, что психоанализ это искусство. И это ошибка, если под этим понимать, что психоанализ - всего лишь некая техника, некий операционный метод, совокупность рецептов. Но это не так уж ошибочно, если мы, употребляя слово искусство, наделяем его смыслом, которым его наделяли в Средневековье, когда говорили о свободных искусствах - вам знаком этот ряд, идущий от астрономии до диалектики и проходящий через арифметику, геометрию, музыку и грамматику.  

   Сегодня нам, безусловно, трудно осознать функцию и вклад в жизнь и мысль средневековых учителей этих, так называемых, свободных искусств. Тем не менее, неоспоримо то, что характеризует эти искусства и отличает их от наук, которые из них впоследствии выйдут, а именно: удерживание на переднем плане некоего фундаментального отношения к измерению человека. И вот! я полагаю, что психоанализ является сегодня, быть может, единственной дисциплиной, в какой-то мере сопоставимой с этими свободными искусствами: поскольку он предохраняет это отношение измерения человека к самому себе - являющееся отношением внутренним, замкнутым на самом себе, неистощимым, цикличным - и которое, прежде всего, состоит в использовании [человеком] речи.  

   И именно в этом аналитический опыт решительно и определенно не поддается объективации. Он всегда полагает в недрах себя возникновение некой истины,   которая не может быть высказана, ибо то, что ее конституирует это речь, и, в определенном смысле, речь как таковая – и что, собственно говоря, не может быть высказано в качестве речи.  

  Вместе с тем, мы видим, что от психоанализа «отслаиваются» методики, преследующие цель объективировать возможные способы воздействия на человека, на человеческий объект. Но это лишь технические приемы, отклонившиеся от фундаментального искусства, коим является психоанализ, конституированный этим интерсубъективным отношением, которое - я вам это уже напомнил - не может истощиться, ибо именно оно и делает нас людьми. И это подводит нас к попытке, так или иначе, выразить одной, отражающей суть этого отношения формулой: в основании аналитического опыта – и это неслучайно - лежит нечто, что является, собственно говоря, мифом.   

Миф это то, что дает некоторую дискурсивную форму тому, что не может быть отражено в определении истины, ибо определение истины опирается лишь на самое себя: постольку, поскольку речь разворачивается, она конституирует истину. Речь не может ни овладеть собой, ни уловить направление подступа к истине как к истине объективной. Она может лишь выразить ее, да и то только в форме мифа. Именно в этом смысле мы можем говорить, что Эдипов комплекс, которому аналитическая теория приписывает конкретизацию интерсубъективных отношений, имеет ценность мифа.   

   Сегодня я представлю вашему вниманию некоторую подборку фактов, на примере которых постараюсь сделать зримыми те формообразования, известные каждому, кто имеет дело с аналитическим опытом, и которые мы подмечаем в жизненном опыте субъектов, приходящих к нам на сеанс и которых мы с аналитической точки зрения называем невротиками. Эти формообразования принуждают нас ввести в Эдипов миф   - лежащем в сердцевине аналитического опыта - определенные структурные модификации, коррелятивные тому продвижению, которое мы совершили в понимании нашего аналитического опыта. И именно они позволяют нам уловить, что аналитическая теория целиком и полностью держится на основополагающем конфликте, который через соперничество с отцом, связывает субъекта с некой сущностной символической ценностью. Но это в непременной связи - вы это увидите -  с определенным и конкретным, вероятно, имеющим социальные привязки, упадком, деградацией отцовской фигуры. [Аналитический] опыт, как таковой, простерт между этим всякий раз разжалованным образом отца и другим образом, черты которого практика позволяет нам все более и более проявить, соразмерить с его преломлениями в  самом аналитике, который в форме, безусловно, завуалированной и почти отвергаемой аналитической теорией, разве что подпольным образом, занимает в символических отношениях с субъектом позицию персонажа, заметно стертого упадком нашей истории - образа учителя. Учителя нравственного, учителя, который вводит несведущего визмерение фундаментальных человеческих отношений, и который подводит его к тому, что называют осознанием, или даже мудростью, человеческого бытия.  

  Если мы доверяем определению мифа как некоторой репрезентации, объективированной неким эпосом или неким деянием, воображаемым образом отражающим фундаментальные отношения, характеризующие определенный способ человеческого бытия в определенную эпоху; если мы понимаем его как социальное - скрытое или явное, виртуальное или реализованное, наделенное или лишенное смысла -  проявление этого способа бытия, тогда мы, несомненно, сможем признать в нем   функцию, задействованную в жизненном опыте любого невротика. Опыт действительно поставляет нам самого разного рода проявления, согласующиеся с этой схемой, и по поводу которой можно сказать, что речь, собственно говоря, идет о мифах. И я продемонстрирую это вам на примере, который, полагаю, легче всего остается в памяти всякого, кто интересовался вопросом, и который я позаимствую из числа основных случаев Фрейда.  

   В процессе преподавания эти клинические наблюдения Фрейда периодически вызывают некий прилив интереса, что не помешало, однако, одному из наших именитых сотоварищей высказывать по их поводу - я это слышал из его собственных уст - некоторое пренебрежение. Представленная в них техника, - говорил он, - столь же неумелая, сколь и устарелая. Это, в конце концов, можно стерпеть, если подразумевать тот прогресс, который мы совершили благодаря осознанию интерсубъективных отношений, интерпретируя последние через отношения, которые устанавливаются между субъектом и нами в актуальности протекания анализа. Но должен ли был мой собеседник доводить свою мысль до того, чтобы делиться предположением, что случаи были плохо выбраны Фрейдом? Безусловно, можно говорить, что они неполны - что имеет место быть со многими, остановленными в своем течении случаями, - что состоят они из отрывков анализа. Но даже это должно нас подвигнуть, скорее, к размышлению, к вопросу, почему Фрейд остановил свой выбор именно на них. Разумеется, это в случае, если мы доверяем Фрейду, а ему необходимо доверять.  

   И это еще не все, ибо, согласно тому, кто изрекал речи, суть которых я только что до вас довел, порой достаточно - и это звучит ободряюще - совсем небольшого зернышка истины, чтобы ей удалось проклюнуться и взрасти вопреки тем преградам, которые встают на его пути. Но я не думаю, что в подобном подходе заключен справедливый взгляд на вещи. По правде говоря, дерево будничной практики заслонило от моего сотоварища лес, который поднимается со страниц фрейдовских текстов.    

  Я выбрал для вас «Человека с крысами» и, надеюсь, что сумею, располагая поводом,  оправдать в ваших глазах интерес Фрейда к данному случаю. 

 II 

   Речь идет о случае невроза навязчивости. Я полагаю, среди вас - пришедших на это выступление - не найдется никого, кто никогда не слышал о том, что принято понимать под структурой и истоками обсессивного невроза, а именно: агрессивные импульсы, фиксация инстинктов и т.д. Развитие аналитической теории заложило в истоки нашего понимания невроза навязчивости постулирование исключительно сложной его генетической разработки, и, наверняка, тот или иной элемент, ту или иную фазу фантазматических и воображаемых тем, что мы неизменно находим в анализе невроза навязчивости, можно обнаружить в чтении Человека с крысами. Но эта успокаивающая нота, присутствующая для всякого - читающего и изучающего - в проявлениях знакомых, банальных мыслей,возможно, скрывает от читателя оригинальность и исключительно показательный и убедительный характер этого клинического наблюдения.  В самом заглавии случай несет на себе - вы это знаете - печать действительно приводящего в трепет фантазма и исполняющего в психологии кризиса, доведшего субъекта до дверей аналитика, очевидную роль «спускового крючка». Именно рассказ о наказании придает ему тот индивидуальный отсвет, можно сказать, отблеск настоящей славы; наказании, состоящем во внедрении тем или иным хитроумным способом взбешенной - искусственными средствами - крысы в анус пытаемого. Именно первое прослушивание этого рассказа провоцирует в субъекте своего рода состояние зачарованного ужаса, которое не столько разворачивает невроз, сколько реактуализирует свойственные ему темы и запускает тревогу. Именно отсюда последует все дальнейшее развитие, разработка, структуру которой мы должны с вами уловить. 

  Этот фантазм, безусловно, является существеннейшим для теории обуславливания невроза и присутствует в многочисленных темах, возникающих на всем протяжении случая. Свидетельствует ли это в пользу, что в нем заключен весь интерес? Я не просто так не полагаю, но даже убежден, что при внимательном прочтении мы заметим, что принципиальный интерес этого случая состоит в его исключительном своеобразии. 

  Как всегда Фрейд подчеркивает, что каждый случай должен рассматриваться в его единичности и частности, как словно бы мы еще ничего не знаем из теории. И что составляет своеобразие этого случая, так это очевидный, явственный характер игровых отношений. Исключительная ценность этого случая исходит из его простоты, подобие которой можно найти в геометрии, где частный случай может обладать ослепительным превосходством очевидности по отношению к доказательству, истина которого, в силу своего дискурсивного характера, остается скрытой во мраке долгого пути ее выведения.  И вот, в чем же состоит оригинальность данного случая, которая открывается всякому мало-мальски внимательному читателю.  Констелляция – а, почему бы и нет? в смысле, вкладываемом в это слово астрологами – изначальная констелляция, определившая рождение субъекта [пациента], его судьбу, и я бы сказал его предысторию, а именно: фундаментальные семейные отношения, структурировавшие союз его родителей, которые имеют очень четкую, возможно, даже определимую некой формулой перестановок связь с тем, что является наиболее случайным, наиболее фантазматическим, наиболее патологическим - и это парадоксально - в его случае, то есть то конечное состояние, до которого доходит развитие его навязчивой боязни, тот воображаемый сценарий, к которому прибегает он как к выходу для тревоги, стоящей у истоков начала кризиса.  Субъективная констелляция сформирована в семейной традиции рассказом о некоем числе особенностей, отмечающих собой специфичность родительского союза.  Необходимо указать, что отец его в начале своей карьеры был младшим офицером [буквально - подчиненным офицером] и что он им и остался - слишком «подчиненным офицером» - с тем оттенком властности, но несколько смехотворным, что в нем заключен. Некоторая, носящая характер перманентности, девальвация уважения со стороны его окружения, а также смесь храбрости и блеска представляет нам тот условный персонаж, что проступает в портрете этого приятного человека, обрисованного словами пациента. Этот отец оказался в ситуации человека, женившегося по расчету на женщине, принадлежавшей кругу более утонченному в буржуазной иерархии, нежели он сам, и принесшей ему одновременно и средства к существованию и саму ситуацию, которой он воспользуется в момент, когда у них будет ребенок. Соответственно, престиж лежит на стороне матери. И наиболее частые из подтруниваний - коими будут обмениваться в принципе ладившие между собой супруги, производившие впечатление связанных реальными чувствами, - представляли своего рода игру, состоящую в диалоге, когда жена насмешливо вспоминала привязанность мужа, имевшую место незадолго до свадьбы к молоденькой красивой, но бедной девушке, а муж всякий раз протестовал и утверждал, что речь шла о чем-то настолько же мимолетном, сколь давнем и забытом. Но эта игра, повторяющийся характер которой несет в себе некую долю искусственности, безусловно, наложила глубокий отпечаток на юного субъекта, который впоследствии станет нашим пациентом.  

   Другая деталь фамильного мифа также не лишена своей важности. Отец, во времена своей военной карьеры имел, мягко выразимся, сложности. Он не много не мало проиграл в карты средства взвода, которые по роду своих обязанностей имел на своем счету. И он был обязан честью, даже жизнью или, во всяком случае, карьерой, оставшись человеком общества, вмешательству одного своего друга, одолжившего ему причитающуюся сумму и который таким образом выступил в роли спасителя. Мы говорим об этом случае, как об эпизоде действительно важном и значительном в отцовском прошлом.  Вот таким именно образом и представляется семейная констелляция субъекта, рассказ о которой, по кусочкам «выходит из него» на протяжении анализа, но без абсолютно всякой попытки пациента связать их с происходящими с ним актуальными событиями. И необходима интуиция Фрейда, чтобы понять, что они-то и являются сущностными элементами развернувшегося невроза навязчивости. Конфликт женщинабогатая / женщина бедная воспроизводится в жизни пациента именно в тот момент, когда его отец подталкивает его к женитьбе на богатой женщине, что и становится, собственно говоря, началом невроза. Субъект, представляя этот факт, в то же самое время говорит:

«Я вам сейчас рассказываю точтобезусловноне имеет никакого отношения к томучто со мной случилось». И Фрейд тотчас же отмечает это отношение. 

   То, что действительно открывается с высоты панорамного полета над случаем, так это строгое соответствие между этими изначальными элементами субъективной констелляции и последующим развитием фантазматической навязчивости. Это последующее развитие, в чем оно состоит? В первую очередь, образ наказания породил в субъекте - в согласии с манерой мышления, свойственной невротикам навязчивости - всевозможные страхи, а именно: что это наказание может быть, однажды, наложено на самых дорогих для него лиц, в частности на эту бедную идеализируемую им женщину, на любовь к которой он себя посвящает (вскоре мы увидим стиль и, собственно говоря, ценность этой любви, сама форма которой единственно и возможна для обсессивных субъектов), либо же, еще более парадоксально, на его отца, который в данный момент уже скончался и сведен к воображаемому в потусторонности персонажу. И, в конечном итоге, субъект оказывается доведенным до того образа действий, который с наглядностью показывает нам, что невротические конструкции невротиков навязчивости заканчивают тем, что граничат с бредовыми. 

   Таковой является ситуация необходимости уплаты стоимости одного предмета, который не лишне будет уточнить, а именно: пары очков, ему принадлежащих, но утерянных во время больших военных учений, во время которых он слышит рассказ об упомянутом наказании и, собственно, с чего начинается его нынешний кризис. Он срочно заказывает себе их замену у своего оптика в Вене - ибо все происходит в бывшей Австро-Венгрии до начала войны 14 года - и тот по экспресс-почте отправляет ему небольшую посылочку, содержащую данный предмет. Итак, тот же самый капитан, который поведал ему историю о наказании и который производил большое впечатление [на субъекта] неким бравированием своим вкусом к жестокости, извещает его о том, что он должен возместить сумму заведующему почтовыми делами лейтенанту А., который, предполагаемо, внес ее сам. Именно, вращаясь вокруг этой идеи возмещения долга, кризис получает свое окончательное развитие. Субъект вменяет себе невротическое обязательство возместить сумму, но при строго определенных условиях. Это обязательство он налагает на себя в форме некоего внутреннего предписания, которое внезапно возникает в психике обсессивного невротика, в противоположность первому душевному движению и которое выражается в следующей форме - «неплатить». И это вопреки навязанной им же самим своего рода присяге «заплатитьА.». Однако он быстро замечает неадекватность этого абсолютного императива, так как делами почты заведует не А., а некий лейтенант Б..  

   Это еще не все. В этот самый момент, когда все эти измышления производятся в его голове, субъект [уже] прекрасно знает - мы это понимаем впоследствии - что в реальности он вовсе не должен эту сумму лейтенанту Б., а просто-напросто должен фройлян с почты, которая исполнена доверия к лейтенанту Б., человеку честному, офицеру, и который служит в округе. Однако же, до того времени, когда он придет вверить себя заботам Фрейда, субъект будет прибывать в состоянии максимальной тревоги, терзаемый одним из конфликтов столь характерных для жизни обсессивных невротиков и который целиком и полностью будет вращаться вокруг следующего сценария: поскольку он поклялся возместить сумму А., необходимо - во имя того, чтобы не произошли анонсированные навязчивостью катастрофы с теми кого, он любит больше всего – чтобы он принудил лейтенанта А. возместить указанную сумму великодушной даме с почты, которая в его присутствии передаст ее лейтенанту Б. и затем, чтобы он собственноручно мог возвратить сумму лейтенанту А., тем самым, буквально исполнив свое предписание. Вот докуда доводит его - путями, свойственным невротикам - внутренняя необходимость, которая им управляет. 

   Вы не можете ни признать в этом сценарии - предполагающем переход некоторой суммы денег от лейтенанта А. к великодушной даме с почты, который исполнит оплату, потом от этой дамы к другому мужскому персонажу (схема которого дополнительна в некоторых точках, избыточна в других, параллельна в некотором смысле и обратна в другом) - эквивалент первичной, первородной ситуации в том, как довлеет она над субъектом, наваливаясь определенной тяжестью на дух субъекта и на все, что делает из него персонаж с весьма специальным типом отношений к другим, и который называют невротиком. 

  Безусловно, этому сценарию невозможно следовать. Субъект превосходно знает, что он ничего не должен ни А., ни Б., а должен даме с почты и что если сценарий был бы исполнен, в конечном итоге, именно ей он должен был бы возместить расходы. В самом деле, как это всегда бывает в жизни невротиков, императивная реальность берет верх над тем, что бесконечно его терзает - терзает даже в поезде, увозящем в прямо противоположном направлении тому, которому он должен следовать, дабы исполнить перед дамой с почты искупительную церемонию, которая ему кажется столь необходимой. Говоря себе на каждой станции, что он еще может сойти, пересесть на другой поезд, вернуться, он продвигается, тем не менее, по направлению к Вене, где он придет довериться Фрейду и, начав лечение, удовлетворится обыкновенной отправкой векселя даме с почты. 

   Этот фантазматический сценарий представляется как маленькая драма, как некое деяние, которое и является в точности проявлением того, что я называю индивидуальным мифом невротика.  

  Действительно, он [сценарий] отражает - безусловно, скрытым от субъекта, но отнюдь не абсолютно, образом - изначальные отношения между отцом, матерью и лицом, более-менее стертым временем, а именно: другом. Эти отношения не были с очевидностью истолкованы на манер чистой событийности, подобно той, которую я вам представил, поскольку черпают они свою ценность лишь из субъективных представлений, которые составил себе субъект.  

  Что же придает мифологический характер этому небольшому фантазматическому сценарию? Не просто то, что он режиссирует некую церемонию, которая более-менее точно воспроизводит первоначальные, первородные отношения, которые мы здесь находим в скрытом виде, - он их модифицирует в русле определенной тенденции. С одной стороны, мы изначально имеем долг отца по отношению к другу: поскольку - я опустил вам это сказать - он так его и не нашел, (что остается загадочным в первоначальной, первородной истории), то он так и не смог никогда вернуть этот долг. С другой стороны, в истории отца имеет место подмена: замещение женщины бедной женщиной богатой. Итак, внутри фантазма, развитого субъектом, мы замечаем нечто в качестве обмена конечными терминами в каждом из функциональных отношений [пар]. Изучение исходных для субъекта фундаментальных событий, которые задействует обсессивный кризис, в самом деле, демонстрирует, что объект желания, как и для Танатала недостижимый, возвращает субъекта к точке, где дама с почты вовсе важна не сама по себе, но как играющая роль некой фигуры, которую инкарнировала собой - в недавней истории субъекта - бедная женщина, прислуга постоялого двора, что он встретил во время маневров в атмосфере героического жара, столь присущего военному братству, которое он поддержал, приняв участие в некотором количестве пирушек, за время которых столь легко изливаются щедрые чувства. Для того, чтобы погасить долг - его необходимо в некотором смысле вернуть, но не другу, а бедной женщине, а через это - женщине богатой, которая замещает ее в воображаемом сценарии.  

  Все происходит так, словно бы тупики первичной ситуации переместились в другую точку мифологической сети, и как если бы то, что не находит своего разрешения здесь, все еще воспроизводится там. Чтобы лучше понять, необходимо увидеть, что в изначальной ситуации, такой, какой я вам ее описал, речь идет о двойном долге. С одной стороны, место имеет фрустрация, даже своего рода кастрация отца, с другой - никогда не отданный социальный долг, вводящий в отношения - на заднем плане - фигуру друга. Именно здесь-то и вырисовывается нечто, весьма отличное от отношений треугольника, полагаемых в качестве типичных, лежащих у истоков невротического развития. Ситуация представляет собой своего рода двусмысленность, некоторую диплопию - элемент долга расположен на обоих планах одновременно. Именно из-за невозможности этим двум планам совместиться и разыгрывается любая драма невротика. Для того, чтобы совместить их, перекрыть один другой, необходима некая огибающая операция, никогда не удовлетворительная и не достаточная, чтобы «замкнуть круг». 

   И именно это-то и происходит в дальнейшем. Что происходит в тот момент, когда Человек с крысами обращается к Фрейду? В первое время Фрейд прямо замещает в аффективных отношениях [пациента] друга, исполняющего роль гида, советчика, защитника, успокаивающего наставника, регулярно - после того, как тот доверит ему свои навязчивостиитревоги повторяющего:

 «Ты не совершил того зла, в котором себя упрекаешь

ты не виноватне беспокойся». Итак, Фрейд поставлен на место друга. И очень быстро возникают агрессивные фантазмы. Они не связаны исключительно - вовсе нет! - с замещением отца на Фрейда (как интерпретации Фрейда не устают это подчеркивать), но скорее, как в фантазме - с замещением лица, условно называемого богатой дамой на друга. Действительно, очень быстро в этом своего рода коротком бреду, который конституирует (по крайней мере, у глубоко невротичных субъектов) фазу, исполненную настоящей страсти внутри самого аналитического опыта,- пациент начинает воображать, что Фрейд не желает ничего иного, как отдать ему в жены собственную дочь, которую он фантазматически наделяет всеми благами мира и которая предстает ему в виде достаточно специфическом - с очками из навоза на глазах. Именно замещение Фрейда неким двусмысленным лицом – одновременно, и покровительствующим, и зловредным - нелепые очки которого помимо всего прочего указывают на нарциссическую связь с субъектом. Миф и фантазм здесь воссоединяются в одной точке и страстные переживания, связанные с актуальностью отношений с аналитиком, становятся трамплином - через окольный путь идентификаций, который эти переживания задействует - к разрешению определенного количества проблем. 

   Я выбрал достаточно специфический пример. Но я хотел бы настоять на том, что он является некой клинической реальность, способной служить [нам] ориентиром в аналитическом опыте: у невротика имеет место быть квадратичная ситуация, которая без конца обновляется, но которая не существует в одном единственном плане.  Схематизируя мысль относительно субъекта мужского пола, можем сказать, что его нравственное и психическое равновесие требует присвоения им его собственной функции: он должен заставить признать себя как такового, в своей вирильной функции и в своей работе, и принять плоды этого признания без конфликта, без ощущения, что кто-то другой, а не он, этого достоин, и что сам он имеет ее лишь случайно, без того, чтобы производилось это внутреннее разделение, делающее субъекта отчужденным свидетелем действий своего же собственного я (moi). Это первое требование. Второе - касается наслаждения, которое мы можем определить, как исходящее от безмятежного и однозначного сексуального объекта, единожды избранного им и связанного с жизнью субъекта.  

  И вот! всякий раз, когда невротику удается или же почти удается принять свою собственную роль, всякий раз, когда он становится более-менее идентичным самому себе и удостоверяется в обоснованности своей собственной репрезентации в определенном социальном контексте, тотчас же объект, сексуальный партнер, удваивается - в нашем случае в форме женщины богатой и женщины бедной. Особенно примечательным в психологии невротика - достаточно войти, не обязательно в фантазм, но в саму реальную жизнь субъекта, чтобы это нащупать - является та аннигилирующая аура, которая окутывает самым прозаическим образом сексуального партнера, который для него более, чем реален, более, чем близок, с которым он в общем случае имеет связь более, чем законную - речь идет о какой-то постоянной привязанности или браке. И с другой стороны - существование лица, удваивающего первое и являющееся объектом более или менее идеализированной страсти, объектом которого он домогается более или менее фантазматическим образом - стилем присущим любви-страсти, - но который толкает его вместе с тем к идентификации смертоносного порядка.  

  Если в одном - в какой-то одной жизненной ипостаси субъект совершает попытку обрести единство чувственности,- то тотчас на другом конце этой цепочки, в принятии своей собственной социальной функции и своей собственной вирильности (поскольку мы выбрали случай мужчины) он замечает появление около себя персонажа, с которым он имеет нарциссические, выступающие в качестве смертоносных отношения. И именно ему он делегирует обязанность представлять его в обществе и жить на его месте. Но, по правде говоря, им не являясь, он чувствует себя исключенным, вынесенным за пределы своего собственного проживания, он не в состоянии принять его частности и обстоятельства, он чувствует себя несоответствующим своему же собственному существованию, как результат: тупик вновь и вновь воспроизводится.  

  Именно в этой очень специфической форме нарциссического удваивания заключена драма невротика. Из нее черпают свои силы разнообразные мифологические образования, пример которых я вам только что приводил - выраженные в форме фантазмов,- но которые в равной степени могут проявляться и в других формах, например, во снах. Немалое их число содержится в рассказах моих пациентов. И именно ими, на их примере могут быть продемонстрированы пациенту первоначальные, первородные условия его собственного случая, причем, образом более наглядным и жизненным, нежели традиционные схемы, вытекающие из «треугольнизации» Эдипова комплекса.  

   Мне хотелось бы представить вам еще один пример, показав всю его созвучность с первым. С этой целью я обращусь к случаю очень близкому случаю «Человека с крысами», но который совсем иного порядка - а именно, поэтического или же литературного вымысла. Речь идет об эпизоде из юности Гете, о котором он повествует в «Поэзии и правде». Я вам его приготовил не случайно - он, действительно, представляет одну из более чем задействованных литературных тем в свидетельствах человека с крысами.

III

   Гете - 22 года и он живет в Страсбурге, именно здесь разворачивается знаменитый эпизод его страсти к Фредерике Брион, ностальгия по которому не сотрется для него вплоть до весьма зрелых лет. Она позволила ему избавиться от проклятия, брошенного ему одной из предыдущих его возлюбленных, по имени Люцинда, проклятия наложенного на любое любовное сближение с женщинами и, в частности, поцелуя в губы.  Сцена стоит того, чтобы быть рассказанной. У этой Люцинды есть сестра - лицо слишком лукавое, чтобы быть честным - и которая занята тем, что стремится убедить Гете в тех разрушительных воздействиях, которые он оказывает на бедную девушку. Она умоляет его отдалиться от нее, и в качестве залога, подарить ей - этой тонкой бестии - последний поцелуй. Именно в этот момент их застает Люцинда и произносит:

 «Да будут прокляты навечно эти губыИ проклятие упадет на

 тукто первой получит их благословение». Очевидно, что не без основания пребывающий в самонадеянности юношеских завоеваний Гете воспринимает проклятие как то, что отныне закрывает ему путь ко всяким любовным увлечениям. И соответственно, он рассказывает нам как - возбужденный открытием этой очаровательной девушки, коей является Фредерика Брион - ему удается в первый раз преодолеть запрет и вкусить опьянение от триумфа, познав нечто гораздо большее, чем его собственные принятые на себя внутренние запреты. 

   И здесь начинается наиболее загадочный эпизод в жизни Гете и не менее исключительное расставание с Фредерикой Брион, оставленной им. Goethesforscher[Гетеведы] - как и стендалеведы, боссюисты и пр. - люди весьма специфические, прикованные к одному из авторов - слова которого придали форму нашим собственным чувствам - проводят жизнь в листании бумаг из архивов с намерением проанализировать то, что гений ввел в ранг очевидности, так вот, Goethesforscher согнулись в три погибели, разгадывая это событие. Они находят ему разного рода основания, каталог которых я не буду [вам] сейчас представлять. Неоспоримо то, что все они отдают тем духом филистерства, свойственному всем подобным исследованиям, когда они выводятся на план обыденности. Не исключено, что, действительно, в невротических проявлениях всегда присутствует некое неясное утаивание филистерства, и именно о них идет речь в случае Гете - вас в этом убедят те соображения, которые я собираюсь теперь представить. 

 В том способе, которым Гете походит к этой авантюре, обнаруживается определенный набор загадочных черт, и я бы выдвинул тезис, что именно в непосредственно предшествующем прошлом и таится ключ проблемы. 

   Итак, в двух словах, Гете, живущий тогда в Страсбурге с одним из своих приятелей, с давних пор знает о существовании одной открытой, радушной семьи пастера Бриона, проживающей в небольшом городишке неподалеку. Но, в момент, когда он туда отправляется, он окружает себя разного рода предосторожностями, о коих он забавно повествует в своей биографии - по правде говоря, всматриваясь в детали, невозможно не удивиться той явно прочерченной структуре, которую они собой являют.  

   С самого начала он полагает, что идти туда необходимо, переодевшись [в кого-то]. Гете, будучи сыном крупного франкфуртского буржуа и выделяясь на фоне своих сотоварищей утонченностью манер и должным превосходством в костюме, указывающем на принадлежность к высшему социальному слою, переодевается в студента теологии, облачаясь в достаточно поношенную и нескладную сутану. Он отправляется туда с другом, и взрывы хохота сопровождают весь их путь. Но, разумеется, он оказывается в затруднении, как только реальность явного и неопровержимого сооблазнения молодой девушки зарождается в недрах спокойной семейной атмосферы, и заставляет его признать, что если он хочет показаться во всей своей красоте и при всех заслугах, ему необходимо, как можно скорее сменить этот странный костюм, который, отнюдь, не прибавляет ему достоинства и преимуществ.  

   Пояснения, которые он дает этому переодеванию, весьма странны. Он ссылается - не много не мало - на переодевание богов, которое те совершают, спускаясь к смертным - что ему кажется отмеченным, он сам это подчеркивает, духом юношеской, но уже даже не столько самонадеянности, сколько чем-то, граничащим с бредовой мегаломанией. Если подходить к вещам внимательно, разбирая все детали - текст Гете демонстрирует нам то, что он по этому поводу думает. Чего стремились добиться своим переодеванием боги, так это избежать беспокойств - одним словом, для них это был некий способ не воспринимать в качестве оскорбительных фамильярности смертных. Ибо то, что боги страшились более всего потерять, когда они спускались на уровень смертных, было их бессмертие, утратить которое можно было, именно поставив себя на их уровень. 

   Действительно, о чем-то подобном и идет в данном случае речь. Последующее развитие событий это показывает еще нагляднее. Возвратившись в Страсбург и вновь облачась в свои прекрасные туалеты, Гете несколько запоздало ощущает всю неделикатность происшедшего: представляться не в своем «виде», таким образом обманывая доверие людей, принявших его с таким радушием и очаровательным гостеприимством - в его рассказе мы даже находим выражение gemutlich [приятность, уютность].  

   Итак, он возвращается в Страсбург. Но, вместо того, чтобы привести в исполнение свое желание вернуться в городок пышно разодетым, он не находит ничего лучшего, как заместить свое первое переодевание вторым, представляясь на сей раз юношей из приюта. Он появляется в этот раз переодетый еще более странно, еще более несоответствующе, чем в первый раз, да еще и к тому же загримированный. Без сомнения он представляет происходящее в плане игры, но эта игра становится все более и более значимой - по правде говоря, на сей раз он не ставит себя на уровне студента теологии, но спускается еще ниже. Он разыгрывает шута. Во все это впутывается такое количество деталей, которые в сумме делают для всех, кто способствует этому фарсу, очевидным, что то, о чем идет в данном случае речь, тесно связано с сексуальной игрой, с парадом.  

   Однако же, некоторые детали имеют, если можно так выразиться, характер неточности. Как на то указывает заглавие «Dichtung und Wahrheit» [Поэзияиправда], Гете отдает себе отчет, что он в праве объединять и сообразовывать свои воспоминания с вымыслом, заполняющим лакуны, и которые, несомненно, он не мог заполнить иначе. Рвение тех - я их только что упоминал, - кто преследует великих людей по пятам, открыло, пролив свет на неточность некоторых деталей, которые тем более показательны, что их следовало бы назвать реальными намерениями всей сцены. В то время, когда Гете представлялся загримированным в одеждах юноши из приюта и достаточно долго забавлялся этой игрой quiproquo, он выступал в роли - говорит он - подносителя крестительных хлебцов, которые он опять же у кого-то позаимствовал. Однако же, Goethesforscher открыли, что в течение 6 месяцев до и 6 месяцев после эпизода с Фредерикой в том краю никаких крестин не было. Крестительные хлебцы - традиционное подношение пастору - не может являться ни чем иным, как фантазмом Гете, который перед нашими глазами обретает всю свою значимую ценность. И подразумевает он отцовскую функцию. Но поскольку Гете все устраивает так, чтобы быть не отцом, а лишь лицом, приносящим нечто, и имеющим к церемонии лишь внешнее отношение, он делается прислуживающим, а отнюдь не главным героем. Да так, что вся эта церемония уверток предстает, по правде говоря, не столько как игра, а как нечто более глубинное - как некое предостережение - и относится оно по ведомству того, что я давеча называл, а именно: удваиванием личной функции субъекта в мифологических проявлениях невротика.  

   Почему Гете так поступает? Весьма ощутимо, что он боится, и это подтвердит все дальнейшее развитие событий, ибо любовная связь будут лишь истончаться. И дело не столько в снятие чар, расколдовывании изначального проклятия, которое Гете осмелился преодолеть, напротив, мы видим в различных заместительных формах - понятие "замещения" фигурирует в самом тексте Гете - что его опасения все возрастают относительно возможности реализации этой любви. Все мотивы, которые мы можем этому дать - нежелание себя связывать, стремление предохранить священную судьбу поэта, даже социальное неравенство - все это есть лишь формы рационализации, оборачивание, поверхность того бесконечно более глубинного потока, который состоит в бегстве от желанного объекта. Оказавшись у цели, мы видим, как вновь воспроизводится удваивание субъекта, его отчуждение по отношению к самому себе, как предпринимаются ухищрения, которыми он отводит от себя смертоносные угрозы, дабы они пали на некий субститут. И как только он воссоединит этот субститут с самим собой, достижение цели станет невозможным. 

   В этот раз я могу вам представить лишь общую тематизацию этого приключения, но для дополнениями физческой картины ситуации, знайте, что во всем этом задействована еще сестра [Оливия], двойник Фредерики. Если вы обратитесь к тексту Гете, вы увидите, что то, что может вам показаться некой конструкцией, представленной в кратком выступлении, подтверждается другими разнообразными и поразительными деталями, вплоть до аналогии, которую можно усмотреть в широко известной истории викария из Вакефельда, являющейся литературным фантазматическим транспонированием этого приключения.

IV

  Квадратичная система столь фундаментальная для тупиков, неразрешимых жизненных ситуаций невротиков имеет структуру весьма отличную от той, которая традиционно дается: инцестуальное желание, направленное на мать, запрет отца, последствия этой преграды, и вокруг этого, более или менее пышное разрастание симптомов. Я полагаю, что это отличие необходимым образом подводит нас к тому, чтобы поставить под вопрос ту общую антропологию, которая выводится из аналитической, преподающейся на сегодняшний день, доктрины. Одним словом, вся схема Эдипа должна быть подвергнута критике. Я не могу этим заняться сегодня, но, однако же, не могу и не попытаться ввести в нее четвертый элемент, о котором идет речь. 

   Мы полагаем, что ситуация, наиболее нормативная для изначального жизненного опыта современного субъекта - в редуцированной форме которой выступает структура семьи - связана с тем, что отец выступает представителем, инкарнирующим некую символическую функцию, концентрирующую в себе то, что является наиболее сущностным для других структур культуры; а именно: наслаждения безмятежные или же, скорее, символические, культурно определенные и вытекающие из любви матери, другими словами, исходящими от полюса, к которому субъект привязан связью неоспоримо природной. Принятие на себя функции отца предполагает некоторое простое символическое отношение, где символическое перекрывало бы полностью реальное. Необходимо, чтобы отец был бы не просто именем-отца, но чтобы он представлял во всей своей полноте символическую ценность, кристаллизованную в этой функции. И вот, ясно как день, что перекрывание символического и реального абсолютно не происходит. Во всяком случае, в социальной структуре подобной нашей отец является всегда - с какой стороны ни возьми - отцом несоответствующим своей же собственной функции, отцом несостоятельным и униженным, как сказал бы М. Клодель. Итак, всегда наличествует исключительно явное несоответствие между тем, что получает субъект в реальном плане и на уровне символической функции. Именно в этом промежутке и покоится то, что придает Эдипову комплексу его ценность - вовсе не в смысле нормативности, а чаще всего в смысле патогенности. 

   И именно в этом - тут уж нечего сказать - мы продвинулись далеко. Следующий шаг, который позволяет нам понять, о чем же идет речь в квадратичной структуре, - это - в свою очередь, второе великое открытие психоанализа, являющееся отнюдь не менее важным, нежели символическая функция Эдипа - нарциссические отношения. 

Нарциссические отношения к [своему] подобию являются фундаментальным опытом воображаемого развития человеческого существа. Будучи опытом собственного я, его функция является решающей в конституировании субъекта. Что есть собственное я, как не нечто чуждое самому себе, что субъект изначально обнаруживает внутри себя? Ведь сначала именно в другом, более развитом, более совершенном, нежели он сам, субъект видит, признает себя. В частности, он видит свой собственный образ в зеркале в ту эпоху, когда он в состоянии осознать себя как целое, сам еще им не являясь, ибо живет в первичной растерянности по поводу всех моторных и чувственных функций - что является реальностью первых шести месяцев после рождения. Субъект имеет всегда «забегающее вперед» отношение к своей собственной реализации, которая отбрасывает его самого на уровень глубокой несостоятельности и которая свидетельствует в нем о некой трещине, изначальном разрыве, некоторой заброшенности, если использовать термин Хайдеггера. Именно поэтому во всех его воображаемых отношениях «проступает» опыт смерти.  

Опыт, безусловно, конститутивный для всех проявлений человеческого существования, но который весьма специальным образом проявляется в жизненном опыте невротика. 

   Если отец воображаемый и отец символический чаще всего фундаментальным образом различимы, и не только потому, что они имеют разное структурное воздействие, на которое я только что обратил внимание, но и тем особым историчным, случайным образом, что присущ каждому субъекту. В случаях невротиков часто бывает, что отцовская фигура, в силу каких-то реальных обстоятельств, удваивается. То ли отец, рано скончавшийся, заменяется неродным отцом, с которым у субъекта устанавливаются, похожие больше на братские отношения, разворачивающиеся - вполне естественным образом - на уровне зависти к мужественности, на уровне, задающем нарциссическим отношениям измерение агрессивное. То ли исчезает мать и обстоятельства жизни дают доступ к семейной группе другой - не являющейся настоящей - матери. То ли фигура брата вводит символическим образом и инкарнирует реально смертоносные отношения. Очень часто, на что я вам указал, речь идет о друге, как в случае «Человекаскрысами» - друге неизвестном и никогда не найденном, но который играет столь существенную роль в семейной легенде. Все это имеет отношение к мифологическому четырехугольнику. Он восстановим в истории субъекта и его недооценивать - это недооценивать наиболее важный динамический элемент самого лечения. Сейчас же мы лишь заняты тем, чтобы придать ему должную ценность.  Что это за четвертый элемент? И вот! я определил бы его сегодня в качестве смерти. 

   Смерть прекрасно улавливается в качестве опосредующего элемента. Еще до того, как фрейдовская теория сделала акцент, вместе с существованием отца, на некоей функции, которая является одновременно функцией речи и функцией любви, гегелевская метафизика, не колеблясь, построила всю феноменологию человеческих отношений вокруг смерти, выступающей посредником, сущностным третьим [опосредующим] элементом, благодаря которому человек становится человеком в отношении к себе подобному. И можно сказать, что теория нарциссизма, такой, какой я вам ее только что представил, принимает в расчет некоторые моменты, остающиеся загадочными в теории Гегеля. В конце концов, для того, чтобы диалектика борьбы на смерть, борьбы за чистый престиж могла просто начаться, необходимо, чтобы смерть не была бы реализована - ибо всякое диалектическое развитие, в силу промаха соперников, остановилось бы, - необходимо, чтобы она была воображена. Действительно, именно о смерти - смерти воображенной и воображаемой - идет речь в нарциссических отношениях. И, в равной мере, именно о смерти воображаемой и воображенной, введенной в диалектику Эдиповой драмы, идет речь в образованиях невротика и, можно сказать, в определенной мере, в том, что далеко превосходит невротические образования, а именно: в экзистенциальных отношениях, характеризующих современного человека. 

   Меня не нужно слишком принуждать, чтобы заставить высказать следующее: то, что выступает в качестве посредника в реальном аналитическом опыте, происходит из порядка слова и символа и который на другом языке называется актом веры. Но, безусловно, этого анализ ни требует, ни подразумевает. То, о чем идет речь, скорее, располагается в регистре последнего слова, произнесенного Гете, и не случайно, поверьте, я привел его сегодня в качестве примера.  

   О Гете, мы можем сказать, что он своим вдохновением, своим жизненным опытом насытил, вошел, оживил всю фрейдовскую мысль. Фрейд признавался, что именно чтение стихотворений Гете, подвигло его к занятиям медициной и, тем самым, решило его судьбу - вот малость того несравненного влияния, которое оказал Гете на его труды. Именно в одной фразе - последних словах Гете - я сказал бы, содержится ключ и движущая сила аналитического опыта. Слова всем известные, и которые он произнес прежде, чем с открытыми глазами погрузиться в черную бездну - "Mehr Licht "(больше света). 

 

Новости
29.08.2020 Спотыкаясь о переносподробнее
31.03.2020 Консультации онлайн вынужденная форма работы психоаналитикаподробнее
23.06.2018 Об отношениях и их особенностях. часть 2подробнее
29.03.2017 Об отношениях и их особенностях. С психоаналитиком о важном.подробнее
12.03.2017 О суицидальных представлениях подростковподробнее
06.03.2017 О депрессии и печали с психоаналитиком.подробнее
26.02.2017 С психоаналитиком о зависимостях и аддиктивном поведенииподробнее
17.03.2016 СОН И СНОВИДЕНИЯ. ПСИХОАНАЛИТИЧЕСКОЕ ТОЛКОВАНИЕподробнее
27.10.2015 Сложности подросткового возрастаподробнее
24.12.2014 Наши отношения с другими людьми. Как мы строим свои отношения и почему именно так.подробнее
13.12.2014 Мне приснился сон.... Хочу понять свое сновидение?подробнее
Все новости
  ГлавнаяО психоанализеУслугиКонтакты

© 2010, ООО «Психоаналитик, психолог
Носова Любовь Иосифовна
».
Все права защищены.