Жак Лакан Семинары. Книга 5. Образование бессознательного. (1957-1958).

Лакан Жак

ЖАК ЛАКАН.СЕМИНАРЫ.КНИГА5

Programme

Издание осуществлено в рамках программы "Пушкин" при поддержке Министерства иностранных дел Франции

и посольства Франции в России.

Ouvrage r?alis? dans le cadre du

programme d'aide ? la publication

Pouchkine avec le soutien du Minist?re

des Affaires Etrang?res fran?ais et de

fAmbassade de France en Russie.

LE  SEMINAIRE

LES FORMATIONS DE L'INCONSCIENT LIVRE 5

(1957/1958)

Texte ?tabli par Jacques-Alain Miller

EDITIONS DU SEUIL

PARIS 1998

ЖАК ЛАКАН

СЕМИНАРЫ

ОБРАЗОВАНИЯ БЕССОЗНАТЕЛЬНОГО

(1957/1958)

В редакции Жака-Алэна Миллера

КНИГА 5

ГНОЗИС/

/логос

МОСКВА 2002

ББК87.3 Л 86

Перевод с французского А. Черноглазова

Корректор - Д. Лунгина, А. Кефал Художественное оформление серии - Андрей Бондаренко

Координация проекта - О. Никифоров, философский журнал "АОГО2" (Москва)

Лакан Ж.

Л8б

Образования бессознательного (Семинары: Книга V (1957/1958)). Пер. с фр./ Перевод А. Черноглазова. М.: ИТДГК "Гнозис", Издательство "Логос". 2002. - 608 с.

ISBN 5-8163-0037-7

©Jacques Lacan. Le S?minaire, Livre V: Les formations de l'inconscient. (Texte ?tabli par Jacques-Alain Miller). ?ditions du Seuil. Paris. 1998. © ИТДГК Тнозис", Издательство "Логос" (Москва), 2002.

 

ОБРАЗОВАНИЯ БЕССОЗНАТЕЛЬНОГО

СТРУКТУРЫ ОСТРОУМИЯ В УЧЕНИИ ФРЕЙДА

I

Фамиллионер

Основные моменты предшествовавших семинаро

Witz и его схем

Остроумие в национальных традициях

Санкция Другого

То, что бывает видно лишь когда на него не смотришь

В этом году мы сделали темой нашего Семинара образования бессознательного.

Те из вас - а я думаю, что это большинство, - кто присутствовал вчера на нашем научном заседании, уже находятся в курсе дела и знают, что вопросы, которые сегодня мы сформулируем, касаются - на этот раз самым непосредственным образом - функции, выполняемой в бессознательном тем, что в течение ряда предшествовавших лет работы нашего Семинара было выявлено нами как означающее.

Некоторое число здесь присутствовавших - я выражаюсь таким образом, потому что притязания у меня самые скромные, - прочли, я надеюсь, заметку, помещенную мною в журнале "Психоанализ" под заголовком Инстанция буквы в бессознательном. Тем, кто на это отважился, будет легко - во всяком случае, легче, чем другим, - за ходом моей мысли следовать. Вообще говоря, мне не кажется, что с моей стороны чрезмерным будет потребовать, чтобы вы, дающие себе труд выслушивать то, что я говорю, читали бы заодно и то, что я пишу, так как пишу-то я, в конечном счете, именно для вас. Поэтому те, кто статьи еще не прочел, хорошо сделают, если все-таки обратятся к ней, тем более, что ссылаться на нее я буду постоянно. То, что однажды уже было высказано, мне придется предполагать известным.

Специально для тех, кто пришел сегодня неподготовленным, я охарактеризую ту тему, которой намерен в данный момент ограничиться. Она-то и станет предметом вводной лекции моего курса.

Для начала я напомню, пусть бегло и поверхностно, чтобы не начинать все с начала, несколько выработанных нами в предшествующие годы основных положений, которые предвосхищают и содержат в зачатке то, что предстоит мне сказать о функции, принадлежащей в бессознательном означающему.

Затем, щадя тех, кому это краткое напоминание покажется маловразумительным, я разъясню значение схемы, которой мы весь год будем в ходе наших теоретических изысканий пользоваться.

И, в заключение, я разберу один пример. Это первый из тех примеров, которые приводятся Фрейдом в его книге об остроумии. Я сделаю это не в качестве иллюстрации, а лишь потому, что всякая острота носит характер индивидуальный - не существует остроты в пространстве абстракции. Заодно я покажу вам, почему наилучшим введением в занимающий нас предмет — образования бессознательного - оказывается именно острота. Больше того, это не просто введение, а ярчайшая из тех форм, которые выбрал сам Фрейд для демонстрации отношений бессознательного с означающим и сопутствующими ему техниками.

Таковы три раздела моей лекции. Теперь вы знаете, что я собираюсь вам объяснить, - это поможет вам сэкономить ваши умственные усилия.

Первый год моего семинара, посвященный техническим работам Фрейда, состоял, по сути дела, в том, чтобы ввести понятие символической функции - единственное понятие, способное объяснить то, что можно назвать утверждением в смысле и что является основополагающей реальностью исходного для Фрейда опыта.

Ну, а поскольку утверждение в смысле является здесь не чем иным, как определением разума, напомню вам, что разум этот как раз и является тем началом, которым возможность психоанализа обусловлена. Именно то, что нечто изначально было связано с неким подобием речи, позволяет дискурсу эту связь распутать.

Я уже указал вам по этому поводу на ту дистанцию, которая отделяет речь как нечто исполненное человеческого бытия, от пустого дискурса, гул которого сопровождает человеческие поступки. Поступки эти разуму непонятны, ибо воображение объясняет их мотивами иррациональными. Рационализации они поддаются лишь в характерной для собственного Я перспективе отказа от признания. Тот факт, что собственное Я само является функцией символической связи и что насыщенность его, как и сами выполняемые им функции синтеза, эти пленительные миражи, могут от подобной связи зависеть, - факт этот, как уже говорил я вам в прошлом году, объясняется лишь зиянием, которое в силу того, что названо мною преждевременностью рождения, открыто в человеческом бытии изначальным, биологически обусловленным присутствием смерти.

Это и есть то звено, что связывает мой первый семинар со вторым.

Второй семинар выявил значение фактора настойчивого повторения, показав, что фактор этот коренится именно в бессознательном. Принцип этого повторения оказался идентичным структуре цепи означающих - именно это постарался я вам продемонстрировать на модели синтаксиса, связывающего буквы ;? ? ? ?.

На данный момент вы уже располагаете письменным ее изложением в опубликованной мною статье Похищенное письмо - статье, которая этот синтаксис окончательно резюмирует. Несмотря на полученные в ее адрес критические замечания, в ряде случаев обоснованные, - есть две небольших недоговоренности, которые в последующих изданиях предстоит исправить - она еще долго сможет быть вам полезной. Больше того, я убежден, что время пойдет ей на пользу и что уже через несколько месяцев, а тем более к концу этого года, обращение к ней вызовет у вас куда меньше трудностей. Я говорю это в ответ на похвальные усилия, которые иными были предприняты, чтобы ее значение умалить. Так или иначе, это стало для них случаем себя на этом деле проверить, а это-то как раз мне и нужно. Какие бы тупики они в ней ни обнаружили, она им предоставила повод для этой интеллектуальной гимнастики. А в том, что предстоит мне показать им в этом году, они получат возможность найти еще один.

Разумеется, как те, кто дал себе этот труд, мне указали, и даже написали, каждый из четырех моих терминов отмечен принципиальной двусмысленностью. Именно в ней-то, однако, ценность примера и заключается. Группируя эти термины, мы вступили на путь, проложенный современными исследованиями в теории групп и множеств. Принцип этих исследований состоит в том, что исходят они из сложных структур, в то время как простые предстают в них лишь как частные случаи этих последних. Я не буду напоминать вам, откуда те маленькие буквы взялись, но ясно, тем не менее, что, проделав манипуляции, позволяющие дать им определение, мы приходим к чему-то крайне простому. Каждая из них определяется, по сути дела, взаимными отношениями двух пар из двух терминов - пары симметричного и асимметричного, асимметричного и симметричного, во-первых, и пары подобного неподобному и неподобного подобному, во-вторых. Мы имеем, таким образом, группу из четырех означающих, обладающих тем свойством, что каждое из них может быть проанализировано как функция тех отношений, в которые вступает она с тремя другими. Чтобы подтвердить, по ходу дела, этот анализ, мне остается добавить, что, согласно Роману Якобсону, который недавно, во время нашей личной встречи свое мнение высказал, подобная группа как раз и является той минимальной группой означающих, которая необходима для обеспечения первичных, элементарных условий лингвистического анализа. А этот последний имеет, как вы увидите, прямое отношение к анализу как таковому. Более то го, они совпадают. Если приглядеться к ним повнимательнее, то окажется, что один от другого по сути не отличается.

В ходе третьего года моего семинара речь шла о психозе. Мы рассматривали его как явление, в основе которого лежит изначальная нехватка означающего. Мы показали также, что происходит, когда Реальное, влекомое призывом витальности, поднимается на поверхность и занимает место, которое этой нехваткой означающего оказалось создано. Нехватка эта, которую мы, говоря о ней вчера вечером, определили немецким словом Verwerfung, до сих пор, должен сказать, ставит перед нами ряд трудностей, к которым нам в этом году еще предстоит вернуться. Я думаю, тем не менее, что семинар о психозе позволил вам понять если не коренную причину, то, по крайней мере, суть того механизма, который сводит Другого, большого Другого, Другого как местопребывание речи к другому воображаемому. Это и есть восполнение Символического Воображаемым.

Одновременно понятен вам стал и эффект тотального отчуждения Реального. Эффект этот, возникающий в тот момент, когда прерывается диалог бреда, являет собой то единственное, чем способен психотик поддерживать в себе нечто такое, что мы назовем своего рода непереходностью субъекта. Нам-то непереходность эта представляется вещью вполне естественной.Ямыслю, следовательно я существую, говорим мы себе, к переходности не прибегая. Но для психотика в этом как раз вся трудность и заключается, и причина ее лежит не в чем ином, как в упразднении раздвоения между большим Другим, Другим с большой буквы (Autre, A) и другим с маленькой буквы (autre, ?). Иными словами, между Другим как местопребыванием речи и гарантией истины и другим-двойником -тем, перед лицом которого субъект оказывается в положении собственного зеркального образа. Именно исчезновение этой двойственности и обусловливает те многочисленные трудности, которые психотик испытывает, когда пытается удержать себя в Реальном человеческом - другими словами, в Реальном символическом.

В ходе этого третьего семинара, рассуждая о том, что я назвал диалогическим измерением - измерением, которое дает субъекту возможность себя в качестве субъекта поддерживать, - я проиллюстрировал его на примере первой сцены из Гофолии Расина. Это семинар, который, будь у меня на то время, мне очень хотелось бы переработать в письменной форме.

Я полагаю, однако, что вы не забыли тот изумительный, открывающий эту пьесу диалог, где Абнер, этот прототип фальшивого брата и двойника, уже с первого шага нащупывает себе почву. Уже в первых словах его·. Я вхожу в этот храм поклониться Творцу звучит некая тайная попытка совращения. Та завершенность, которую мы этой пьесе придали, могла заглушить в вашей памяти некоторые смысловые ее резонансы - но полюбуйтесь, как это замечательно! Я уже обращал ваше внимание на те существенные означающие, что проскальзывают, со своей стороны, в речи Первосвященника, например: Господь был нам верен, как ни был Он грозен или еще: К обетам небес почему вы глухи'. Термин небеса, как и несколько других слов, являются здесь, и это чувствуется, не чем иным, как чистыми означающими. Я уже указывал вам на их абсолютную пустоту. Иодай насаживает, если можно так выразиться, своего противника на крючок, как наживку, оставляя ему напоследок лишь роль жалкого червя, который обречен, как я говорил вам, занять свое место в процессии и послужить приманкой для Гофолии, которая, в конечном счете, падет жертвой этого трюка.

Отношение означающего к означаемому, в этом драматическом диалоге столь ощутимое, позволило мне сослаться на знаменитую схему Фердинанда де Соссюра, где означающее и означаемое предстают как два параллельных потока, друг от друга отличных и обреченных на непрерывное скольжение друг относительно друга. Именно в связи с этим и предложил я заимствованный у обойщиков мебели образ пристежки. Ведь если мы хотим знать, чего, хотя бы приблизительно, нам держаться и в каких пределах скольжение возможно, необходимо, чтобы ткань означающего и ткань означаемого в какой-то точке соединялись. Имеются, таким образом, точки пристежки, но связь в эти точках сохраняет некоторую эластичность.

Именно с этого мы в нынешнем году и продолжим. Для начала скажу, что диалог Иодая и Абнера позволяет сделать еще один вывод, параллельный и симметричный тому, что был нами получен ранее - достоинство субъекта удерживает лишь тот, кто держит речь во имя самой же речи. Вспомните, в какой плоскости держит речь Иодай: Моими устами глаголет вам Бог. Без отсылки к этому Другому субъекта нет и не может быть. Перед нами символ того, без чего никакой подлинной речи не может быть.

Что касается четвертого года семинара, то в ходе его я стремился продемонстрировать вам, что не существует иного объекта, кроме объекта метонимического: ведь объект желания - это всегда объект желания Другого, а само желание - это всегда желание Другой вещи, точнее, того, чего не хватает, а,объекта, который изначально утрачен и который, как показывает нам Фрейд, мы вечно обречены открывать заново. Как не существует и иного смысла, кроме метафорического, - ведь и возникает-то смысл не иначе, как в результате замены в означающей цепочке одного означающего на другие.

Именно такие выводы можно сделать из работы, о которой я вам только что напоминал и к которой рекомендовал вам обратиться, -Инстанция буквы в бессознательном. Следующие символические записи представляют собой формулы, соответственно, метонимии и метафоры:

f(S...S//) S// = S(-)s

f(S/...S) S// = S(+)s

В первой из этих формул S связана в комбинациях цепочки с S/, а целое соотносится с S//, что позволяет в результате поставить S в определенное метонимическое отношение к s на уровне значения. И точно таким же образом замена S на S/ по отношению к Задает в итоге соотношение S(+)s, которое указывает здесь - это легче сформулировать, чем в случае метонимии, - на возникновение, на создание смысла.

Итак, вот к чему мы пришли. Приступим теперь к тому, что станет для нас предметом исследования в этом году.

Чтобы к этому предмету приступить, я нарисовал для вас схему и расскажу сейчас, что именно - во всяком случае на сегодняшний день - она поможет вам уяснить.

В поисках наиболее точного способа описать связь между цепочками означающих и означаемых, остановимся на примитивной схеме точки пристежки.

Чтобы операция эта была законной, следовало бы спросить себя, где находится сам обойщик. Где-то он, разумеется, присутствует, но место, которое должен был бы занять он на этой схеме, соответствовало бы слишком уж раннему детству.

Поскольку между означающей цепочкой и потоком означаемых имеет место взаимное скольжение, в котором самая суть соотношений между ними и состоит, и поскольку, несмотря на это скольжение, между этими двумя потоками существует связь и согласованность, место происхождения которых нам как раз и предстоит обнаружить, нетрудно предположить, что скольжение это является, по необходимости, относительным. Смещение одного влечет за собой смещение другого. А это значит, что нечто вроде взаимопересечения двух противоположно направленных линий в своего рода идеальном настоящем как раз и явится для нашего случая показательной схемой.

Итак, вот то, вокруг чего можем мы строить свои рассуждения.

Беда лишь в том, что, каким бы важным это понятие настоящего нам ни казалось, дискурс не является, если можно так выразиться, точечным событием в смысле Рассела. Дискурс не только обладает собственной материей и фактурой - он занимает определенное время, у него есть временное измерение, он обладает плотноетью. Удовлетвориться мгновенным настоящим мы категорически не можем - весь наш опыт, как и все соображения, высказанные нами прежде, восстают против этого. Это можно немедленно показать на примере речи. Когда я, скажем, начинаю произносить фразу, смысл ее остается вам неясен до тех пор, пока я ее не закончу. Чтобы вы поняли первое слово фразы, совершенно необходимо -это, собственно, определение фразы и есть, - чтобы я произнес последнее. Вот самый наглядный образчик того, как означающее действует задним числом (nachtr?glich). Это как раз то, что я неустанно демонстрирую вам, в масштабах несравненно больших, на примере текстов аналитического опыта как такового, где речь идет об истории прошлого.

С другой стороны, одно, по крайней мере, остается несомненным - и это мною в Инстанции буквы с нарочитой тщательностью сформулировано. Я прошу вас время от времени к этой работе возвращаться. Положение, о котором я говорю, выражено в ней в форме метафоры - метафоры, если можно так выразиться, топологической: означающее, означаемое и субъект не могут быть представлены лежащими в одной плоскости. В положении этом ничего таинственного и темного нет - у меня в тексте, в рассуждении по поводу картезианского cogito, оно вполне ясно доказывается. Возвращаться к этому доказательству я сейчас, однако, не стану, так как положение, о котором я говорю, встретится нам здесь в несколько иной форме.

Напоминаю же я вам об этом лишь для того, чтобы оправдать введение тех двух линий, которыми далее собираюсь манипулировать.

Треугольный стопор обозначает начало пути следования, а стрелка - его конец. Слева направо идет знакомая вам первая линия, за которую, два раза пересекая ее, цепляется, подобно крюку, вторая.

Хочу предупредить вас, чтобы вы не путали то, что эти две линии изображали прежде, то есть означающее и означаемое, - с тем, что они представляют на этой схеме. Здесь есть небольшая разница: теперь мы целиком располагаемся в плоскости означающего. Эффекты, производимые им в плоскости означаемого, относятся к другой области и в непосредственном виде здесь не представлены. На этой схеме речь идет о двух состояниях или функциях, которые последовательность означающих позволяет нам выявить.

Первая линия схемы представляет означающую цепочку, которая остается здесь для собственно означающих эффектов метафоры и метонимии полностью проницаемой. Это предполагает возможность актуализации означающих эффектов на всех уровнях, вплоть до фонематического. Именно на фонематическом элементе основана, собственно говоря, игра слов, каламбуры и т. д. Короче говоря, именно этот элемент и является в означающем тем, с чем нам, аналитикам, без конца приходится вступать в игру. Все те из вас, кто пришли сюда не впервые, уже имеют об этом некоторое представление - именно поэтому и начнем мы сегодня подбираться к субъекту бессознательного со стороны остроты, Witz.

Что касается другой линии, то это линия дискурса рационального - дискурса, в который уже включается определенное количество ориентиров, вещей фиксированных. Вещи эти порою не могут быть с точностью уловлены иначе как на уровне возможных способов использования означающего, то есть на уровне того, что конкретно, в прагматике дискурса, образует некие фиксированные точки. Вы сами прекрасно знаете, что точки эти никакой вещи однозначно не соответствуют. Нет такой семантемы, которая отвечала бы одной-единственной вещи. По большей части семантема соответствует целому ряду вещей очень различных. Мы останавливаемся здесь на уровне семантики, то есть того, что фиксировано и определено конкретным образом своего использования.

Таким образом, это не что иное, как линия дискурса обыденного, обыкновенного - в том виде, в котором допущен он кодом дискурса, который я назвал бы дискурсом общей для нас реальности. Это, надо добавить, тот уровень, на котором создание смысла происходит ранее всего, потому что смысл на нем в каком-то отношении уже дан. По большей части дискурс этот состоит лишь в добросовестном перемалывании ходячих идеалов. Именно на этом уровне и возникает пресловутый пустой дискурс - дискурс, послуживший отправной точкой целого ряда моих наблюдений относительно функции речи и области языка.

Как видите, линия эта представляет собой линию конкретного дискурса индивидуального субъекта, который говорит и заставляет себя выслушивать, - дискурса, который можно записать на пластинку. В отличие от нее, первая линия воплощает собой все то, что включено сюда в качестве возможности искажения, перетолкования, резонанса, метафорических и метонимических эффектов. Направлены линии в противоположные стороны - по той простой причине, что друг относительно друга они скользят. Одна из них, однако, пересекает другую. И пересекаются они в двух точках, которые с легкостью распознаваемы.

Если мы станем исходить из дискурса, то первая точка, где он встречает означающую цепочку как таковую, соответствует тому, о чем я только что толковал вам с точки зрения означающего - точке ОС.

Чтобы дискурс был расслышан, где-то в наличии должен пребывать код. Очевидно, что налицо он в большом Другом (А), то есть в Другом как спутнике языка. Этот Другой - абсолютно необходимо, чтобы он существовал, причем, прошу заметить, вовсе не обязательно нарекать его столь идиотским и бредовым термином, как коллективное сознание. Другой - он и есть Другой. Одного такого Другого вполне достаточно, чтобы язык оставался живым. Больше того, нашу первую фазу этот Другой вполне может осуществить сам, в одиночестве. В самом деле, допустим, что налицо из Других лишь один, способный притом говорить на своем языке с собой самим -этого окажется вполне достаточно, чтобы налицо оказался он сам, и не просто Другой, а даже два, во всяком случае еще кто-то, кто его понимает. Отпускать на языке остроты можно даже тогда, когда вы являетесь единственным его носителем.

Итак, вот первая встреча - встреча, которая происходит на уровне того, что мы называем кодом. Вторая же, замыкающая петлю встреча - та, что, исходя из кода, с которым встретилась прежде, приводит к образованию смысла, - происходит в точке завершения, которую мы обозначили ?. Как видите, на схеме в нее упираются две стрелки, и о том, что означает вторая, я вам покуда гово-

рить воздержусь. Результат совпадения дискурса с означающим как творческим носителем смысла - это и есть сообщение.

В сообщении смысл является на свет. Истина, которую надлежит возвестить, если таковая есть, находится именно тут. По большей части никаких истин не возвещается - по той простой причине, что чаще всего дискурс вообще означающую цепочку не пересекает, что он представляет собой просто-напросто бормотание повторения, мельницу слов, поток которых образует короткое замыкание между пунктами ? и ?'. Такой дискурс не говорит абсолютно ничего - разве что сигнализирует вам, что перед вами говорящее животное. Это дискурс обыденный, и состоит он из слов, задачей которых является не сказать ничего - дискурс, благодаря которому мы убеждаемся, что имеем дело не с диким зверем, которым является человек в природном своем состоянии, а с чем-то иным.

Опознать оба узловых пункта цепочки короткого замыкания дискурса не составляет труда. С одной стороны, в точке ?' - это объект, в смысле того метонимического объекта, о котором говорил я вам в прошлом году. С другой стороны, в точке ? - это Я, поскольку оно указывает нам в самом дискурсе место говорящего.

Схема позволит вам наглядно разобраться в том, что связывает между собой и отличает друг от друга высказываемое, с одной стороны, и высказывание, с другой. Истина эта вполне и непосредственно доступна и опыту чисто лингвистическому, но опыт фрейдовского психоанализа со своей стороны подтверждает ее, усматривая принципиальное различие между Я, которое является не чем иным, как местом того, кто в означающей цепочке держит речь (местом, которое, кстати сказать, в том, чтобы его обозначали как Я, вовсе и не нуждается), с одной стороны, и сообщением, для существования которого минимальный аппарат настоящей схемы абсолютно необходим, с другой. Вывести из существования какого-либо субъекта какое-либо сообщение или речь, вывести так, как если бы они излучались из него как из единого центра, абсолютно невозможно, пока всего этого сложного образования нет налицо -невозможно по той простой причине, что речь-то как раз и предполагает существование означающей цепочки.

Происхождение ее исследовать далеко не просто - мы затратили целый год, прежде чем прийти к своим выводам. Она предполагает существование целой сети функциональных ролей, другими словами - способов использования языка. Она предполагает, ктому же, наличие всего того механизма, под действием которого, что бы вы ни говорили, думая о том или не думая, как бы вы вашу мысль ни формулировали, стоит вам на колесе словесной мельницы оказаться, как дискурс ваш немедленно начинает говорить больше, чем то, что намереваетесь сказать вы.

Более того, будучи речью, дискурс уже поэтому только базируется на существовании где-то той отсылочной инстанции, которой служит план истины - истины, от реальности отличной, что делает возможным возникновение новых смыслов, в мир или в реальность введенных. Речь идет не о смыслах, которые там уже есть, а о смыслах, которые под действием истины там возникают, которые она буквальным образом туда вводит.

Вы видите на схеме, что от сообщения, с одной стороны, и отЯ, с другой, отходят, излучаются в разных направлениях по две маленьких стрелочки, обозначенных черточками. От Я одна стрелка указывает в сторону метонимического объекта, вторая - в направлении Другого. Симметрично им, следуя путем возвращения дискурса, направлено к Другому и к метонимическому объекту сообщение. Прошу заметить, что все это говорится лишь предварительно, но вы сами впоследствии убедитесь, что обе эти очевидные для вас линии - та, что идет от Я к другому, и та, что идет от Я к метонимическому объекту, - окажутся нам очень полезны.

Вы увидите также, чему соответствуют и две другие линии, поразительно интересные, что идут от сообщения к коду и обратно, от кода к сообщению. Этот последний, обратный вектор действительно существует, и, как показывает схема, не существуй он, ни малейшей надежды на создание смысла у нас не было бы. Именно во взаимодействии между сообщением и кодом, а следовательно, в частности, и по линии возврата кода к сообщению, активизируется то существенное измерение, в котором оказываемся мы, имея дело с остротой.

Именно в этом измерении и задержимся мы на несколько лекций, наблюдая за теми необычайно показательными и многозначительными явлениями, что могут там иметь место.

И это даст нам еще один случай установить те зависимости, которые связывают пресловутый метонимический объект, которым начали мы заниматься в прошлом году, - объект, который никогда не бывает налицо, который всегда находится где-то в другом месте, который каждый раз представляет собой нечто другое.

I Рассмотрим теперь, что же такое Witz.

Witz - это то, что передают по-французски выражением trait d'esprit, острота. Мы говорим иногда и mot d'esprit, острословие -я не буду сейчас распространятся о причинах, по которым первый перевод мне кажется предпочтительнее. Но Witzозначает также и esprit (остроумие, ум, дух). Таким образом, термин этот с самого начала предстает как крайне двусмысленный.

Острота, шутка является предметом некоторого осуждения - она может предполагать легкомыслие, несерьезность, склонность к капризу и выдумке. А как насчет esprit, остроумия? Здесь, напротив, каждый хорошенько задумается, прежде чем подобные выводы сделать.

Стоит, пожалуй, сохранить за словом esprit весь спектр его значений, вплоть до "духа", что столь часто служит прикрытием разных сомнительных сделок, - духа, от имени которого выступает спиритуализм. Но и в этом случае у понятия espritостанется, тем не менее, центр тяжести - центр, который мы безотчетно ощущаем, когда называем человека spirituel, остроумным, совсем не обязательно подразумевая при этом высокую его духовность. Концентрацией esprit является для нас trait d'esprit, острота - то есть, как ни странно, то самое, что кажется в нем наиболее случайным, неустойчивым, уязвимым для критики. Такие вещи вполне в духе психоанализа, и не стоит потому удивляться, что единственным местом в творчестве Фрейда, где esprit, столь часто награждаемый у Других авторов заглавной буквой, упоминается, это его работа о Witz, остроумии. Родство между обоими полюсами термина, тем не менее, сохраняется, что издавна служило нотами, по которым разыгрывались различные словесные прения.

Было бы интересно напомнить вам и об английской традиции. Английское witпревосходит своей двусмысленностью не только немецкое Witz, но и французское esprit. Споры об отличии подлинного, настоящего остроумия, остроумия доброкачественного, одним словом, от остроумия злокозненного, которым забавляют общество словесные жонглеры - споры эти не знали конца. Пережив век восемнадцатый, век Аддисона и Поупа, они наследуются в начале девятнадцатого века английской романтической школой, где вопрос о witнеизменно оказывался на повестке дня. Писания Хазлитта в этом отношении очень показательны. Но дальше всего в этом направлении пошел Кольридж, о котором впоследствии у нас будет еще повод поговорить.

Заодно я мог бы рассказать вам и о традиции немецкой. Так, в частности, выдвижение остроумия на первый план в литературе христианского толка происходило строго параллельным образом и в Германии. Вопрос о Witz являлся центральным для всей немецкой романтической мысли, которая не раз еще привлечет к себе наше внимание как с точки зрения исторической, так и с точки зрения ситуации, сложившейся в психоанализе.

Поразительно то, что у нас не имеется ничего, что этому интересу критики к проблематике Witz и wit соответствовало бы. Единственными, кто воспринимали эти вопросы всерьез, были поэты. Интерес к этим вопросам живет у них в течение всего девятнадцатого века, более того - в творчестве Бодлера и Малларме он является центральным. Что касается других, помимо поэзии, областей, то в них - даже в эссе - вопросы эти ставились не иначе, как с точки зрения критической, то есть, я хочу сказать, с точки зрения интеллектуальной формулировки проблемы.

Я оставляю в стороне главную традицию, испанскую - она настолько важна, что нам поневоле придется впоследствии постоянно к ней обращаться.

Главное состоит в следующем: что бы вы о проблеме Witziimi wit ни читали, в конечном счете вы всегда окажетесь в том тупике, о котором лишь время не позволяет мне сегодня вам рассказать - я к этому еще вернусь. Но, опуская эту часть своих рассуждений, я продемонстрирую вам впоследствии, какой скачок, какой откровенный разрыв с традицией, какие иные по качеству результаты ознаменовали собой работы Фрейда.

Исследования, о которых я вам говорю, исследования европейской традиции WitzФрейд не проводил. Относительно источников его сомнений нет, он их называет - это три весьма основательных, вполне читаемых книги, авторы которых принадлежат к той замечательной категории профессоров из провинциальных немецких университетов, у которых было время спокойно подумать и от которых можно услышать вещи, где педантизма нет и следа. Это Куно Фишер, Теодор Вишер, а также Теодор Липпс, чья книга из трех наиболее замечательна и в выводах своих идет весьма далеко, протягивая руку навстречу фрейдовскому открытию. Не будь г-н Липпс столь озабочен тем, чтобы сохранить своему Witz его респектабельность, не пожелай он делить его на Witz истинный и Witz ложный, он продвинулся бы куда дальше. Фрейда, напротив, это деление нисколько не занимало. Компрометировать себя было для него делом привычным - именно поэтому и оказался он куда более дальновидным. Как, впрочем, и потому, что ему ясны были структурные отношения, связывающие Witz с бессознательным.

В каком плане были они ему ясны? Исключительно в том, который можно назвать формальным. Формальным не в смысле прекрасных форм, округлостей, всего того, что грозит затянуть вас в пучину самого мрачного обскурантизма, а в том смысле, в котором говорят о форме, к примеру, в истории литературы. Есть, между прочим, еще одна традиция, о которой я вам не говорил, потому что мне придется обращаться к ней часто, традиция совсем недавняя - это традиция чешская. Вы, в силу вашего невежества, воображаете, будто ссылки на формализм носят у меня характер неопределенный. Отнюдь нет. Слово формализм означает нечто совершенно конкретное - это школа литературной критики, которую государственная организация, ассоциирующая себя со спутником, уже в течение некоторого времени преследует. Как бы там ни было, но именно на уровне формализма, то есть структурной теории означающего как такового, Фрейд свое место и занимает, и результат оказывается отнюдь не сомнителен, а, напротив, вполне убедителен. Фрейд получает ключ, который позволяет ему продвинуться существенно дальше.

Теперь, когда я настоял на том, чтобы вы время от времени читали мои статьи, мне уже нет, наверное, нужды убеждать вас прочесть книгу Фрейда Der Witz und seine Beziehung zum Unbewussten. Поскольку темой нашей в этом году является Witz, мне это требование представляется минимальным. Как вы увидите, строится эта книга на том, что Фрейд исходит из техники остроты и к ней же, к технике, всегда возвращается. Что это у него за техника? Обычно говорят, что речь идет о технике словесной, вербальной. Я формулирую это точнее: речь идет о технике означающего.

Именно потому, что Фрейд исходит из техники означающего и к этой технике без конца возвращается, - именно поэтому удается ему действительно эту проблему распутать. Теперь, когда он обнаружил в ней несколько независимых планов, стало вдруг со всей отчетливостью очевидным, что именно должны мы суметь различить, чтобы не заплутать в бесконечных лабиринтах означаемого, в тех мыслях, которые мешают нам из этого положения выйти. Стало ясно, к примеру, что существует проблема остроумия, с одной стороны, и проблема комического, с другой, и проблемы это совершенно разные. То же самое касается проблемы комического и проблемы смеха: хотя время от времени они рассматривались как одна, более того, путались порою все три, на самом деле это тоже проблемы различные.

Короче говоря, желая пролить свет на проблемы остроумия, Фрейд исходит их техники означающего, и именно ее сделаем и мы, вслед за ним, нашим отправным пунктом.

Как ни странно, но происходит это на уровне, который, разумеется, не фигурирует как уровень собственно бессознательного, но зато, в силу ряда глубоких причин, имеет прямое отношение к самой природе того, что именуется Witz, - и вот как раз тогда, когда внимание наше приковано к нему, и получается у нас лучше всего разглядеть то, что лежит от этого уровня в стороне и что, собственно, бессознательным и является. Бессознательное вообще становится видно и дается нам лишь тогда, когда смотрим мы немного в сторону. Это то самое, с чем вы постоянно имеете дело в Witz, ибо в этом-то его природа и состоит - вы смотрите туда, куда вам указывают, и именно это позволяет вам разглядеть что-то другое, чего там нет.

Итак, воспользуемся, вслед за Фрейдом, этим ключом к технике означающего.

За примером Фрейд далеко не ходил - почти все, что он нам предлагает и что может показаться вам несколько приземленным и по ценности своей очень неравнозначным, почерпнуто им у вышеупомянутых трех профессоров, почему я свое уважение к ним перед вами и засвидетельствовал. Но есть, однако, еще один источник -источник, Фрейда поистине напитавший. Источник этот - Генрих Гейне, из которого и заимствует Фрейд свой первый пример.

Речь идет о замечательном словце, слетевшем с уст Гирша Гиацинта, еврея из Гамбурга, сборщика лотерейных билетов - нуждающегося, впроголодь живущего человека, с которым встретился Гейне в БаняхЛукки. Если вы хотите получить исчерпывающее представление о том, что такое Witz, вам совершенно необходимо про-4CCTbReisebilder,nymeehie зарисовки Гейне. Поразительно, что книга эта до сих пор не стала классической! Именно в ней, в итальянском ее разделе, и находится тот отрывок, где фигурирует этот уморительный персонаж, о некоторых чертах которого у меня будет еще, надеюсь, сегодня время вам кое-что рассказать.

В разговоре с Гиршем Гиацинтом Гейне услыхал от него, что тот имел некогда честь выводить мозоли на ногах у самого великого Ротшильда, Натана Премудрого. Причем, срезая мозоли, он, Гирш, внушал себе, что является теперь лицом очень важным. Ведь во время операции - думал он - Натан Премудрый размышляет о посланиях, которые предстоит направить ему сильным мира сего, и если он, Гирш Гиацинт, ненароком заденет его слишком больно, не заденет ли в результате раздраженный клиент за живое своих адресатов?

Постепенно, слово за слово, Гирш Гиацинт вспомнил и о другом знакомом ему Ротшильде по имени Соломон. В день, когда он отрекомендовался этому последнему как Гирш Гиацинт, тот добродушно ответил: "Я ведь тоже лотерейный коллекционер в своем роде, лотереи Ротшильда, и мне не пристало принимать коллегу на кухне". "После чего, - пишет Гирш Гиацинт, - он обходился со мной совершенно фамиллионьярно".

Именно это останавливает на себе внимание Фрейда. Что значит "фамиллионьярно"? Что это - оговорка, неологизм или, может быть, острота? Острота, конечно, - но сам факт, что я смог предложить еще два варианта ответа, говорит о двусмысленности, присущей означающему в бессознательном.

Так что же говорит Фрейд? Он говорит, что здесь налицо механизм конденсации, что материализована эта конденсация в материале означающего, что речь идет о явлении, когда две линии означающей цепочки оказываются, с помощью какого-то механизма, склепаны вместе. Фрейд подытоживает шутку в очень забавной означающей схеме, где сверху записано слово "фамильярный", а под ним, снизу, располагается слово "миллионер". Фонетически, благодаря наличию чередования рно/онер и совпадению слога мил/милл в обоих словах, происходит сгущение, давая в результате их скрещивания слово "(рамаллионьярный":

фамильярно милли онер

фамиллионьярно

Посмотрим, чему это соответствует в схеме, которая нарисована у нас на доске. Мне поневоле приходится спешить, но кое на что я все-таки хочу обратить внимание.

Дискурс можно, конечно, схематизировать, сказав, что он исходит от Я и направлен к Другому. Правильнее будет, однако, обратить внимание на то, что всякий дискурс отправляется, что бы мы на сей счет ни думали, от Другого, СС, после чего, в ?, отразившись от Я, которое должно все-таки в процессе как-то участвовать, возвращается к Другому вторично - слова "я был с Соломонам Ротшильдом в отношениях фамшишонъярпыэ? на свидетельство Другого как раз и ссылаются, - откуда и устремляется, в конечном счете, в направлении сообщения, ?.

Не забывайте, однако, что интересна наша схема тем, что линий в ней две и что какая-то циркуляция происходит одновременно и на уровне означающей цепочки. Благодаря таинственному свойству присутствующих в обоих словах фонем в означающем происходит соответствующий сдвиг, элементарная означающая цепочка сотрясается. Со стороны цепочки в процессе можно выделить три временных такта.

Первому такту соответствует первоначальный, черновой проект сообщения. На втором этапе в цепочке происходит отражение в ?' от метонимического объекта, мой миллионер. И в самом деле ~ ведь для Гирша Гиацинта речь идет не о чем ином, как о метонимическом, схематизированном объекте, ему принадлежащем. Это именно его миллионер. С другой стороны, дело обстоит как раз наоборот - скорее миллионеру принадлежит он сам. В результате сообщение не проходит. Именно поэтому миллионер и отражается от ?' во втором такте, то есть в то же самое время, когда другое слово, фамильярный, оказывается в ?.

В третьем т^кк миллионер и фамильярный и соединяются в сообщении в точке ?, образуя слово фамиллионьярный.

Схема эта, несмотря на свои достоинства - ведь это я ее придумал, - может вам показаться ребяческой. В дальнейшем, однако, убедившись в течение года не раз, что она работает, вы сами признаете, что кое-какая польза в ней есть. В частности, благодаря топологическим требованиям, ею к нам предъявляемым, она позволяет нам рассчитывать свои шаги в том, что касается означающего. Построена она так, что, каким бы образом вы ее ни пробегали, она неизменно наши шаги ограничивает - я хочу сказать, что каждый раз, когда нам придется делать очередной шаг, схема потребует, чтобы мы сделали не больше трех простейших шагов. Именно этим обусловлено направление маленьких треугольных стопоров (из которых линии берут начало), затушеванных стрелок, а также стрелок штриховых, относящихся к сегментам, которые всегда занимают положение вторичное, промежуточное. Все остальные, в отличие от них, являются либо начальными, либо конечными.

Итак, на протяжении этих трех тактов, обе цепочки - цепочка дискурса и цепочка означающего - сошлись в одной точке, точке сообщения. В результате чего и вышло, что с господином Гиршем Гиацинтом обращались вполне фамиллионъярно.

Сообщение это совершенно нелепо - в том смысле, что оно так и не получено, оно не предусмотрено· кодом. В том-то все и дело. Разумеется, сообщение в принципе для того и существует, чтобы находиться с кодом в отношениях, предполагающих некоторое между ними отличие, но в данном случае явное нарушение кода имеет место на уровне самого означающего.

Предлагаемое мною определение остроты опирается в первую очередь на то, что сообщение вырабатывается на определенном уровне продуктивной деятельности означающего, что оно дифференцируется с кодом, становится от него отличимым и что посредством этого отличия и этой дифференциации оно как раз и получает достоинство сообщения. Весь секрет сообщения именно в отличие его от кода и состоит.

Каким же образом отличие это санкционируется? Вот здесь-то и возникает тот второй план, о котором у нас идет речь. Различие это санкционируется в качестве остроты Другим. Это совершенно необходимо, и мысль Фрейд говорит об этом.

В книге Фрейда об остроте важны два момента - значение, которое придает он технике означающего, и эксплицитная отсылка к Другому как третьей инстанции. Отсылка эта, о которой твержу я вам уже годы, звучит у Фрейда абсолютно недвусмысленно - особенно во второй части работы, хотя налицо она, само собой разумеется, с самого начала.

Так, Фрейд настойчиво говорит о разнице между остроумным и комическим, которую усматривает в том, что комическое двоично. В основе комического лежат отношения внутри двоицы, в то" время как для остроты нужна третья инстанция, Другой. Санкция этого Другого, независимо от того, представлен он в действительности неким индивидом или же нет, абсолютно необходима. Именно Другой отбивает мяч, именно Другой указывает сообщению его место в коде в качестве остроты, именно он говорит в коде: это острота. Если никто этого не сделает, никакой остроты не будет. Если никто ничего не заметил, если фамиллионъярно воспринято как оговорка, острота не состоялась. Необходимо, таким образом, чтобы Другой кодифицировал это слово как шутку - чтобы в результате вмешательства этого Другого она оказалась вписана в код.

Третий элемент определения: острота связана с чем-то таким, что глубоко укоренено на уровне смысла. Я не имею в виду какую-то частную истину - содержащиеся в остроте тонкие намеки на что-то вроде психологии богача и паразитирующего на нем бедняка какое-то дополнительное удовольствие нам, разумеется, доставляет - к этому мы еще вернемся, - но объяснить нам возникновение слова фамиллионъярно они не способны. Я имею в виду истину как таковую, Истину с большой буквы.

Итак, с сегодняшнего дня я утверждаю, что суть остроты - если мы собираемся ее искать и искать ее вместе с Фрейдом, который дальше других уведет нас в том направлении, куда указывает нам ее острие (и острие - нами искомое - у нее, безусловно, есть), - суть остроты повторяю, состоит в связи ее с тем совершенно особым измерением, которое имеет непосредственное отношение к истине, а именно тем, что в моей статье Инстанция буквы было названо ее, истины, измерением алиби.

Когда мы пытаемся подойти к сути остроты возможно ближе, становится ясно одно: то, о чем всегда при этом заходила речь, что неизбежно вызывает у нас нечто вроде умственной диплопии и что остроту, собственно, и составляет, заключается в следующем - острота указывает, причем всегда где-то в стороне, на нечто такое, что видно лишь при условии, что вы на него не смотрите.

Именно с этого мы в следующий раз и начнем. Я понимаю, конечно, что оставляю вас перед нерешенной проблемой, перед загадкой. Мне кажется, тем не менее, что мне удалось, по крайней мере, предложить термины, по поводу которых, как я попробую в дальнейшем вам доказать, нам обязательно удастся найти с вами общий язык.

6 ноября 1957 года



II Миллиардурень

Подстановка, сгущение, метафора

Сраженный

От остроты к оговорке и провалу в памяти

Развалины и метонимические искры

Паразит и его господин

Начнем наше изложение с того места, на котором мы прервали его в прошлый раз - с момента, когда Гирш Гиацинт, беседуя с автором "Reisebildef в Банях Лукки ,говорит ему: "Как Бог свят, я сидел рядом с Соломоном Ротшильдом, и тот обращался со мною совсем как с равным, совершенно фамиллионьярно".

Итак, мы начинаем со слова фамиллионъярно. Ему, можно сказать, повезло. Известностью оно обязано тому, что послужило для Фрейда отправной точкой. Именно на нем и попытаюсь я продемонстрировать вам подход Фрейда к анализу остроумия.

Если анализ его будет нам полезен или пример этот окажется показательным, то произойдет это потому, что он с несомненной очевидностью демонстрирует нам - а необходимость в такой демонстрации, увы, есть - насколько важная роль в том, что можем мы, следуя Фрейду, назвать механизмом бессознательного, принадлежит означающему.

Поразительно наблюдать за тем, как сталкиваясь со*столь деликатным явлением, как афазия, неврологи, в рамках собственной дисциплины никакой специальной подготовки для этого не получившие, с каждым днем добиваются в том, что можно назвать их лингвистическим образованием, все более заметных успехов, в то время как психоаналитики, чье искусство и технические приемы основаны на использовании речи, не придают до сих пор лингвистической подготовке ни малейшего значения - и это притом, что сам Фрейд обращается к филологии вовсе не для того, чтобы продемонстрировать свое гуманитарное образование и начитанность, что учение его связано с филологией внутренне, органично.

За время, истекшее с нашей последней встречи, все вы - во всяком случае большинство из вас, я надеюсь, - успели книгу Фрейда, посвященную понятию Witz, полистать, и заметили, может быть, что вся аргументация его строится вокруг техники остроумия, трактуемой кактехника языка. Если тс явления смысла и значения, которые в остроумии возникают, кажутся ему достойными сопоставления с бессознательным, то происходит это лишь потому, что в основе их он видит функцию наслаждения. Я настаиваю на этом совсем не случайно: все, что мне об остроумии предстоит вам сказать, с этим прекрасно согласуется - самое существенное всегда вращается исключительно вокруг аналогий структурного порядка, которые поддаются выражению лишь на языке лингвистики и которые неизменно обнаруживаются между технической или вербальной стороной остроты и собственно бессознательными механизмами, описанными Фрейдом под различными названиями, лишь двумя из которых - сгущением и смещением – я сегодня и ограничусь.

Итак, вот с чего мы начинаем. Гирш Гиацинт, персонаж Генриха Гейне, рассказывает поэту о том, что с ним приключилось. Возьмем отрывок, который я в начале лекции выделил. Начинается он с выражения, недвусмысленно направленного на то, чтобы окружить ореолом значимости и возвести на своего рода пьедестал то, что за ним последует. Оно представляет собой призыв в свидетели того всеобщего Свидетеля, с которыми субъект личными узами связан, Бога. Как Бог свят - слова эти по смыслу своему безусловно значительны и в то же время ироничны в силу той фальши, которую реальность сможет в них обнаружить. Продолжение фразы, я сидел рядом с Соломоном Ротшильдом и тот обращался со мною совсем как с равным, знаменует возникновение объекта. Слово совсем тоже довольно показательно. Всякий раз, когда мы апеллируем ко всеобщности, это служит верным признаком нашей неуверенности в том, что такая всеобщность в действительности образована. Причем справедливо это для многих уровней - я бы даже сказал, для всех уровней - на которых мы понятием всеобщности пользуемся.

И в завершение, наконец, возникает явление неожиданное: звучит то скандальное высказывание, то ни в какие ворота не идущее сообщение, о котором мы даже не знаем еще, что это такое, по поводу которого мы можем пока только развести руками - совершенно фамиллионъярно.

Что это - поражение или успех? Беспомощная пробуксовка или удачная поэтическая находка? Этого мы не знаем. Возможно, и то и другое. Стоит, однако, на этом явлении остановиться и изучить возникновение его, строго придерживаясь плоскости означающего. Как я уже вам в прошлый раз объяснял, здесь налицо функция означающего, остроте как раз свойственная, ибо острота как раз и есть означающее, которое ускользает от кода, то есть от всех тех означающих образований, которые успели до сих пор в результате деятельности означающего по производству означаемого накопиться. Является на свет нечто новое, нечто такое, что может быть увязано с самими истоками того, что называем мы развитием языка, его изменением. Однако, прежде чем к нему подойти, нам придется остановиться на самом образовании его, ибо теперь это позволит нам объяснить его, исходя из механизма образования означающего.

Явлением центральным, существенным, является тот узел, тот пункт, где это новое и парадоксальное означающее, фамиллионъярно, появляется. Из него Фрейд исходит, к нему без конца возвращается, на нем просит задержать внимание. Вы сами увидите, что, рассуждая об остроумии, он до самого конца непременно обращается к нему как чему-то принципиально важному. Специфика остроты есть дело техники. Здесь же нам является сама суть дела. Преподавая нам урок в нашей собственной области, в плане отношений с бессознательным, явление это позволяет одновременно разглядеть в иной, новой перспективе как те тенденции (именно такое слово употреблено в книге Фрейда), которые остроту вызывают к жизни, так и все то, что ее окружает и ею самой излучается - комическое, смех и т. д. Не остановившись на этом явлении, мы не сможем серьезно разобраться ни в сопровождающих его последствиях, ни в истоках и поводах его возникновения.

Итак, остановимся на слове фамшишонъярно. Подойти к нему можно по-разному. Наша схема как раз и призвана нам в этом деле помочь. Другое достоинство схемы связано с тем, что в нее вписывается сразу несколько различных планов, в которых выработка означающего происходит - я предпочел слово выработка,потому что на нем остановил свой выбор сам Фрейд. Чтобы не напугать вас неожиданностью, начнем наш анализ на уровне смысла.

Что происходит с появлением слова фамиллионъярно? В первую очередь, мы чувствуем некую нацеленность на смысл, смысл иронического, даже сатирического характера. Менее очевидным образом, развиваясь как реакция на это появление и выходя в широкий мир вслед за ним, возникает вдобавок некий объект, стремящийся, скорее, по характеру своему, к комическому, к абсурду, к бессмыслице. Таков фамиллионер - персонаж, воплощающий собой насмешку над миллионером и тяготеющий к становлению в качестве типа.

Нетрудно показать, в каком именно направлении ведет его стремление воплотиться. Сам Фрейд мимоходом замечает нам, что Генрих Гейне, вновь эту остроту обыгрывая, называет миллионера MilUonarr, что означает что-то вроде "глупого миллионера". Для нашего персонажа это звучало бы примерно кякфамшыиардуренъ.

Подход этот показывает, что мы приобретаем человеческий облик. И это хорошо - при условии, что мы не зайдем в этом направлении слишком далеко. Это тот случай, когда лучше с очередным шагом не торопиться. Главное здесь - не понять все слишком быстро, потому что поняв быстро, мы не поймем ничего. Подобные соображения не объясняют еще ни самого явления, ни того, какое место занимает оно в устроении означающего вообще.

Говоря об этом, мне приходится настоять на том, чтобы все присутствующие ознакомились с приведенными мною в Инстанции буквы примерами тех функций означающего, которые я называю существенными, поскольку именно в них служит означающее тем плугом, что прокладывает в реальности борозды означаемого, буквально вызывает его, словно заклятием, к жизни, порождает его, распоряжается им. Речь идет о функциях метафоры и метонимии.

Похоже, что для иных из вас статья эта кажется недоступной в силу того, что можно назвать, скажем, моим стилем.

Сожалею, но ничего не могу поделать - мой стиль, он мой стиль и есть. Попросим их совершить над собой некоторое усилие. Замечу лишь, что каковы бы ни были его недостатки, обусловленные личными моими особенностями, есть в трудности моего стиля, как они могут, возможно, догадываться, и нечто такое, что соответствует самому предмету, о котором у меня идет речь. Поскольку задача, по сути дела, состоит в том, чтобы всерьез вести речь о творческих функциях означающего в отношении к означающему, то есть не просто вести речь о речи, а, в попытке выявить ее функции, вести речь, следуя ее, самой этой речи, руслу, то стилю волей-неволей оказываются продиктованы некоторые внутренние закономерности -сжатость, намеки, игра слов, - которые служат решающими элементарными условиями для проникновения в область, само построение которой, не говоря уже о магистральных ее путях, определяется именно ими. В ходе дальнейших моих рассуждений я надеюсь вам это продемонстрировать. Я попытаюсь показать вам, что за ним не просто большая традиция, но и роль, в которой его заменить нечем.

Но это было лишь отступление. Давайте вернемся к моему тексту.

Прочтя его, вы убедитесь: то, что я, следуя Роману Якобсону, это придумавшему, нязывяюметафорической иметонимической функциями языка, без труда находит себе объяснение в регистре означающего.

Как я в течение прошлых лет неоднократно уже заявлял, характеристики означающего являются характеристиками существования цепочки, построенной из сочлененных звеньев и - добавляю я в этой статье - стремящейся образовать ряд контуров замкнутого типа, то есть состоящих из ряда колец, которые, сцепляясь друг с другом, образуют цепочки, включенные, в свою очередь, в другие цепочки, наподобие кольцевых звеньев. В общих чертах схема наша на это и указывает, хотя непосредственным образом структура цепочки в ней не представлена. Существование таких цепочек предполагает, что сочленения или связи означающего осуществляются в двух измерениях - измерении того, что можно назвать сочетанием, преемственностью, логической связью звеньев цепочки, с одной стороны, и измерении замещения, подстановки, с другой. Любой из этих операций каждый из элементов цепочки может подвергнуться. Обычное определение связи означающего и означаемого, в котором эта последняя носит линейный характер, второго из упомянутых измерений не учитывает.

Другими словами, сколь бы существенную роль диахроническое измерение для всякого акта языка ни играло, в нем обязательно подразумевается и синхрония - синхрония, заявляющая о себе присущей каждому из терминов означающего возможностью замещения.

Я напомнил вам в прошлый раз две формулы, одна из которых описывала сочетание, а другая - внутренне присущий всякой означающей артикуляции образ связи по принципу замещения. Не требуется какой-то сверхъестественной интуиции, чтобы заподозрить наличие некоторой связи между формулой метафоры, с одной стороны, и схемой, которой пользуется Фрейд, чтобы объяснить, как возникает слово фамиллионьярно, с другой.

Что призвана продемонстрировать эта схема? Она призвана показать, что, если, с одной стороны, налицо нечто такое, что в промежутке выпало, что в артикуляции смысла оказалось опущенным, то, с другой стороны, тут же возникло иное образование, внутри которого фамильярный и миллионер, врезавшись, вплющившись друг в друга, явили на свет слово фамиллионьярный, и вот оно-то, это слово, и было в итоге произнесено. Перед нами своего рода частный случай функции замещения - случай, где операция эта оставляет определенного рода следы. Сгущение - это, если хотите, не что иное, как особая форма того, что может произойти на уровне функции замещения.

Было бы неплохо, если бы вы не забывали в дальнейшем о мыслях, которые развивал я в свое время по поводу одной метафоры, метафоры снопа Вооза у Гюго - И сноп его не знал ни .жадности, ни злобы - развивал, показывая, в каком отношении именно факт замены имени Вооз словом сноп эту метафору в данном случае создает. Благодаря этой метафоре вспыхивает вокруг фигуры Вооза ореол смысла, состоящего в предвестии грядущего его отцовства, - ореол, расцвеченный всеми смысловыми оттенками его, этого отцовства, запоздалости, невероятности, непредвиденности, его провиденциального и божественного характера. Метафора как раз и использована здесь для того, чтобы явить возникновение нового смысла вокруг персонажа, который смыслом этим, казалось бы, исключается, отторгается.

Именно в замещении заключен творческий потенциал метафоры, ее зиждительная сила, ее плодовитость.

Метафора представляет собой функцию самого общего характера. Я бы даже сказал, что только возможность подобного замещения и объясняет нам порождение, если можно так выразиться, мира смысла. Вся история языка, то есть тех функциональных изменений, благодаря которым тот или иной конкретный язык складывается, - вот тот материал, на котором - и никак иначе - следует нам метафору рассматривать.

Если бы мы попытались однажды вообразить себе модель или пример порождения и появления некоего языка в той неоформленной реальности, которую мог представлять собой мир прежде, чем в нем начали говорить, нам пришлось бы предположить наличие в нем некоей изначальной, ни к чему не сводимой данности, которая безусловно оказалась бы означающей цепочкой минимальной длины. Я не стал бы сегодня на этом минимуме настаивать, ноя уже рассказал вам на этот счет вполне достаточно для того, чтобы вы усвоили главное: именно посредством метафор, путем игры замещений на определенном месте одного означающего другим, создается возможность не только развивать в различных направлениях означающее как таковое, но и раз за разом порождать новый смысл, который всегда будет уточнять, усложнять, углублять, сообщать глубину смысла тому, что является в Реальном абсолютно непрозрачной средой.

Чтобы вам эту мысль проиллюстрировать, мне понадобился пример того, что можно назвать эволюцией смысла - именно в ней всегда проявляется, в большей или меньшей степени, механизм замещения. Как в подобных ситуациях дело обычно и обстоит, я жду, когда нужный пример мне предоставит случай. На сей раз он помог мне в лице одного из ближайших моих знакомых, который, трудясь над переводом, вынужден был полезть в словарь, чтобы уточнить значение слова atterr?, и к изумлению своему убедился, что никогда раньше смысла его хорошенько не понимал. Оказалось, что изначально и в большинстве случаев употребления глагол этот означает не "пораженный ужасом" (frapp? de terreur), a "похоронил" (mise-a-terre).

У Боссюэ atterrer буквально и означает "хоронить" ("предавать земле"). В других, несколько более поздних текстах, мы можем наблюдать, как все заметнее растет в этом слове удельный вес "ужаса" (terreur), о котором пуристы сказали бы, что он заражает смысл слова terre, искажает его. И все же пуристы здесь бесспорно не правы. Никакого заражения тут нет. Даже если теперь, после того, как я напомнил вам этимологию этого слова, некоторые из вас питают иллюзию, будто atterrer и вправду означает не что иное, кякповер-нутъкземле, заставить коснуться земли, опустить до уровня земли, повергнуть, одним словом - по-прежнему остается фактом, что в повседневном употреблении слово это несет где-то на заднем плане смысловой отт^покужаса (terreur).

Попробуем исходить из какого-нибудь другого слова, которое с первоначальным значением слова atterr? было бы определенным образом связано. Это, конечно, прием чисто условный, потому что происхождения слова atterr? мы не найдем нигде, недопустим, что это слово abattu (поверженный, поваленный), ибо оно действительно вызывает в представлении то самое, что могло бы вызывать в представлении слово atterr? в том, якобы чистом, своем значении.

Слово atterr? заменяет, таким образом, слово abattu. Перед нами метафора.

Метафора эта, однако, на метафору не похожа, ибо мы исходили из предположения, что первоначально оба слова имели в виду одно и то же: "брошенный на землю" или "оземь". Именно на это я прошу вас сейчас обратить внимание - если слово atterr? окажется плодотворным, если оно породит новый смысл, то вовсе не оттого что смысл его хоть в чем-то изменит смысл слова abattu.

Тем не менее, сказать, что нечто было atterr?, не то же самое, что сказать, что оно было abattu. С другой стороны, какой бы оттенок "ужасного" им ни подразумевался, значения "вселять ужас", "терроризировать" оно тоже не примет. Просто в нем есть какой-то дополнительный нюанс, нечто новое, некий новый смысл. Таким образом, в психологический и уже метафорический смысл оказывается введен новый смысловой нюанс - нюанс ужаса.

Ясно, что психологически никто не может быть повержен (atterr?) ттповален(abattu) в буквальном смысле. Психологически речь идет о чем-то таком, для чего слов у нас нет, и слова, которые находятся, ведут происхождение из метафоры, описывая то, что происходит, когда валится дерево или повержен (atterr? - вторая метафора) оказывается борец.

Самое интересное, однако, в том, что у.жяс (terreur) проникает в значение через входящий в atterr? слог -terre. Другими словами, метафора вовсе не является инъекцией смысла - словно это вообще возможно, словно смысл хранится где-то, неизвестно где, как в резервуаре. И когда слово atterr? привносит новый смысл, оно привносит его не постольку, поскольку обладает значением, а просто в качестве означающего. Дело в том, что оно содержит фонему, общую со словом terreur, ужас. Именно путем означающего, путем двусмысленности и омонимии, то есть самого бессмысленного, что только есть на свете, порождает это слово тот смысловой нюанс ужаса, который и вводит, словно иглой из шприца, в смысл, уже метафорический, слова abattu.

Другими словами, именно связь одного означающего с другим и порождает ту связь между означающим и означаемым, которую мы определили как означающее над означаемым. Различать эти два типа связи принципиально необходимо.

Именно исходя из связи между одним означаемым и другим, означаемым здешним с означаемым тамошним, связи чисто означающего характера, то есть омонимической, между atterr? и terreur, сможет осуществиться действие, представляющее собой порождение значения - нюансирование смысловым оттенком ужаса чего-то такого, что существовало уже в качестве смысла на основе метафорической.

Перед нами, таким образом, наглядный пример того, что происходит на уровне метафоры. Путь метафоры первичен не просто в создании и эволюции языка, он первичен в создании и эволюции смысла как такового - я хочу сказать "смысла" не постольку лишь, поскольку он кем-то воспринимается, а поскольку в него включается сам субъект, то есть постольку, поскольку смысл обогащает нашу жизнь.

Мне хотелось бы указать вам хотя бы начало той топики, что приведет вас в дальнейшем к наблюдаемым в бессознательном процессам.

Я уже указал вам на важнейшую функцию, которую выполняет в данном случае ключевой элемент terre, рассматривать который нам следует как элемент чисто означающий. Указал я и на роль того омонимического резерва, с которым работает метафора, - независимо от того, отдаем мы себе в этом отчет или же нет. Но происходит здесь и кое-что еще. Я не знаю, сможете ли вы сразу это понять. Но в дальнейшем, когда вы увидите, какие выводы можно из этого сделать, вы это поймете лучше. Это лишь начало некоего важнейшего по существу пути.

Обратите внимание: нюанс значения, привносимый элементом terre, во всем диапазоне, где он складывается и о себе заявляет, имплицитно предполагает не только то, что ужас до известной степени Царит на сцене, но и то, что с ним до известной степени уже успели освоиться. Ужас (terreur) не только назван, но и смягчен, что и позволяет вам, между прочим, памятовать о его двусмысленности. Вы внушаете себе, что в конченом-то счете atterr? связано именно с terre, земля,что значение terreur,ужас, звучит в нем приглушенно, что значение "поверженности", abattement в самом прямом смысле слова, остается преобладающим, а у.жас является не больше, чем смысловым нюансом.

Короче говоря, ужас остается в данном случае как бы в тени, на периферии внимания, воспринимаясь в опосредованной форме депрессии. Происхождение слова было полностью забыто, покуда я сам его не напомнил. Модель как таковая находится вне цепочки. Другими словами, во всем диапазоне, где оттенок terreпрочно вошел в употребление, где он обратился в смысл и в манипуляцию смыслом, означающее кактаковое оказалось, собственно говоря -произнесем, наконец, это слово - вытеснено. С тех пор как слово terre усвоило тот оттенок смысла, с которым мы его сегодня употребляем, сама модель, став достоянием словарей и предметом ученых изысканий, не находится больше в нашем распоряжении - в форме terre, terra она оказалась вытеснена.

Я забегаю здесь немного вперед, так как к подобному способу мысли вы, возможно, не слишком привычны, но зато нам не придется больше к этому возвращаться. Вы сами убедитесь; насколько хорошо подтвердятся в дальнейшем наши предварительные соображения анализом конкретных явлений.

Вернемся теперь к слову фалшлпионъярно, к той точке метафорического соединения или сгущения, где наблюдали мы ее образование.

Для начала следует отделить слово от его контекста, то есть от того факта, что порождено оно Гиршем Гиацинтом, а точнее, остроумием Гейне. В дальнейшем мы отправимся в поисках его происхождения гораздо дальше, к предшественникам Гейне, и посмотрим, что связывает его с семейством Ротшильда. Чтобы застраховать себя от ошибки, не худо было бы освежить в памяти историю этой семьи вообще, но сейчас делать это не время, сейчас нас занимает слово фамиллионъярно.

Давайте для начала изолируем его. Наведем на него нашу камеру крупным планом, исключив все лишнее из поля зрения. Не исключено, в конце концов, что родилось оно вовсе не в воображении Генриха Гейне. А может быть, поэт сфабриковал его за письменным столом, сидя над листом чистой бумаги с пером в руке, или оно само пришло ему в голову однажды вечером, после очередной парижской его прогулки. Вероятнее всего, в час сумерек, в момент усталости это как раз и произошло. Не исключено, однако, что фа-миллионьярно - это всего-навсего оговорка. Такое тоже вполне возможно себе представить.

Я уже упоминал однажды об оговорке, подхваченной мною прямо с уст одного из моих пациентов. У меня нашлись бы и другие примеры, но я обращаюсь именно к этому, так .как одно и то же следует повторять снова и снова, пока оно не станет казаться избитым, и только после этого переходить к другому. Я имею в виду пациента, который, рассказывая мне на кушетке свою историю и говоря о своих ассоциациях, вспоминал о временах, когда он со своей подругой, с которой впоследствии вступил-таки в присутствии господина мэра в законный брак, жил безобрачно (maritablement).

Вы, наверное, уже поняли, как все это на схеме Фрейда можно записать. Сверху будет стоять слово безбрачно (maritalement), означающее, что они не женаты, а снизу - наречие, отлично описывающее ситуацию как женатых, так и неженатых: безобразно (mis?rablement). Вместе они и дают слово безобрачно (maritablement). Это не то чтобы сказано, это лучше, чем сказано. Вы наглядно убеждаетесь здесь, насколько само сообщение больше не только автора его, ибо воистину посланник бога говорит здесь устами этого простеца, но и самой речи, которая служит его носителем.

Контекст, как выразился бы Фрейд, этого высказывания, не дает оснований полагать, что со стороны пациента оно было шуткой, и вы так бы и не узнали о нем, не выступи я в данном случае в качестве Другого с большой буквы, в качестве слушателя, причем слушателя не просто внимательного, а слушателя разумеющего, в полном смысле этого слова. Тем не менее слово это, оказавшись в нужном месте, то есть в Другом, стало великолепной, прямо-таки блестящей остротой. Эту близость остроты и оговорки Фрейд иллюстрирует в Психопатологи'и обыденной жизни множествам примеров. Порою оговорка так близка оказывается к остроте, что Фрейду специально приходится уверять нас - и нам, в свою очередь, ему верить на слово, - что предположение, будто пациент или пациентка просто сострили, контекстом исключено.

В другом месте работы Фрейд приводит еще один пример: женщина, сравнивая положение женщин и мужчин, говорит: Чтобы женщина интересовала мужчин, нужно, чтобы она была хорошенькая - подразумевая, естественно, что это дано не каждой, - а для мужчины достаточно, чтобы ? него все пять членов были прямые.

Буквально такие выражения не всегда можно полноценно перевести, и мне часто приходится целиком переделывать их, чтобы соответствующее слово воссоздать по-французски. В данном случае едва ли не лучше было бы сказать жесткие.Слово прямые в этом значении не очень в ходу - в том числе, кстати, и по-немецки. Чтобы объяснить происхождение этого высказывания Фрейду следовало бы написать комментарий по поводу четырех и пяти членов. То, что оно тяготеет так или иначе к непристойности, не подлежит сомнению. Что Фрейд в любом случае ясно показывает, так это то, что слова эти, как по-французски, так и по-немецки, не такужпря-мы. С другой стороны, контекст, по его мнению, исключает возможность сознательной грубости со стороны женщины. Это типичная оговорка, но вы сами видите, насколько она напоминает остроту.

Итак, одно и то же может быть остротой, может быть оговоркой и даже, скажу больше, может оказаться просто-напросто глупостью, плодом лингвистической наивности. В конце концов, у пациента моего, человека чрезвычайно симпатичного, слово безоб-рачие оговоркой, собственно, и не было, оно представляло часть его личного лексикона, ему и в голову не приходило, будто он сказал что-то из ряда вон выходящее. Есть немало людей, порой занимающих довольно высокое положение, которые прогуливаются таким манером по существованию и выдают время от времени словечки в этом роде. Я знаю одного знаменитого кинорежиссера, у которого они каждый день слетали с языка сотнями. Так, в заключение одной из своих не допускающих возражения фраз он сказал: И потом, это так и есть, это запрещено и подписано. Это уже не оговорка, это проявление глупости и невежества.

Коли уж мы завели речь об оговорке, которая к тому, что нас интересует, ближе всего, посмотрим, что происходит на ее уровне. Вернемся к оговорке, к которой мы, желая подчеркнуть решающую роль означающего, уже не раз обращались, к самой изначальной, если так можно сказать, оговорке, к той, что легла в основу фрейдовской теории и открывает собой Психопатологию обыденной жизни, хотя и была опубликована раньше - к забвению имени собственного, в данном случае: Синьорелли.

На первый взгляд, забвение и то, о чем я только что вам говорил, - отнюдь не одно и то же. Но если объяснения мои имеют какую-то цену, если в основе и у истоков образований бессознательного действительно лежит метаболизм или механизм означающего, то в любом из этих образований мы можем обнаружить их все.

То, что снаружи выступает как различное, изнутри должно обрести единство.

В случае забвения вместо того, чтобы наблюдать возникновение слова фамиллионьярно, к примеру, - мы видим нечто обратное: чего-то нам не хватает. Что же демонстрирует нам предлагаемый Фрейдом анализ случая, когда имя собственное - иностранное, к тому же - оказалось забыто?

Психопатология обыденной жизни читается легко, как журнал, и мы знаем ее так хорошо, что нам кажется, будто и задумываться тут особенно не над чем. Тем не менее здесь перед нами ход мысли Фрейда, и каждый шаг его заслуживает внимания, поучителен и богат выводами. Замечу по ходу дела, что, имея дело с именем, именем собственным, мы находимся на уровне сообщения. Что это значит, мы узнаем впоследствии, так как все сразу я вам сказать не могу - в отличие от психоаналитиков сегодняшнего дня, таких ученых, что говорят они все зараз, об эго и я рассуждают запросто и все на свете сваливают в одну кучу. Я же лишь намечаю здесь мысли, к которым в дальнейшем вернусь и развить которые мне предстоит впоследствии.

Имя собственное, о котором здесь идет речь, это иностранное имя, состоящее из элементов, для родного языка Фрейда чуждых. Signortie является словом немецкого языка, и Фрейд подчеркивает, что для дела это немаловажно. Он, правда, не объясняет нам, почему, но сам факт, что он в первой же главе это обстоятельство выделил, доказывает нам, что в реальности, к изучению которой он приступает, этот момент обращает на себя внимание. И если Фрейд это отмечает, то это значит, что в измерении имен собственных как таковых, измерении, более или менее связанном с каббалистическими значками, мы здесь не находимся. Будь имя действительно вполне собственным и особенным, родины у него не было бы.

Есть и еще один факт, на важность которого Фрейд сразу указывает, хотя наше внимание на нем, как правило, не задерживается. В забвении имен собственных, о котором Фрейд, приступая к изучению Психопатологии обыденной жизни,упоминает, замечательном ему, собственно говоря, показалось то, что забвение это не является забвением начисто, дырой, зиянием, что на месте забытого появляются другие слова. Здесь-то как раз и лежит для него источниктого, что является началом каждой науки, - источник удивления. Ведь удивиться способны мы на самом деле только тому, о чем хоть какое-то представление начали получать - в противном случае, ничего не увидев, мы просто проходим мимо. И вот Фрейд, которого опыт работы с неврозами многому научил, видит, что факт всплытия в памяти слов-заменителей заслуживает в данном случае пристального внимания.

Теперь мне придется несколько поспешить, чтобы посвятить вас в детали экономии того анализа, которому подверг Фрейд забвение имени - забвение, представляющее собой ляпсус, "падение", в том смысле, что слово это действительно из памяти "выпало".

Все вращается вокруг того, что можно нязвятъметонимическим приближением.Почему? Да потому, что первое, что на поверхности возникает, это имена-заменители: Ботычелли и Балътраффио. Нет никакого сомнения, что Фрейд рассматривает это явление как лежащее в плане метонимическом. Ясно это становится оттого - и для того, собственно, я этот анализ забвения в качестве отступления и проделываю - что внезапное появление этих имен вместо забытого Синьорелли происходит на уровне образования комбинации, а не замещения. В проделанном Фрейдом анализе этого случая единственными сколь-нибудь заметными связями между именами Синьорелли, Больтраффио и Ботичеллиоказываются связи косвенные, обусловленные исключительно феноменами означающего.

Я держусь в первую очередь того, что утверждает сам Фрейд. Строгость его выводов говорит сама за себя. Перед нами одно из его самых ясных описаний тех механизмов, которые задействованы в связанном с бессознательным явлении новообразования и искажения. Ясность доказательств не оставляет желать лучшего. Что касается меня, то здесь, ради вящей ясности моего собственного изложения, я представляю это доказательство косвенным образом - сославшись на то, что так, де, говорит Фрейд.

Фрейд объясняет нам, откуда взялся здесь Ботичелли. Вторая половина этого слова, -елли, - это остаток от Синьорелли, искалеченного тем фактом, что слово Синьор оказалось забыто. Бо, в свою очередь, является остатком, обрубком Боснмы-Герцеговины, в которой вытесненной оказалась часть Герр. Именно вытеснение слова Герр объясняет и то, что Ко из Боснии-Герцеговины оказалось в имени Бельтраффио связанным с 'Графой - названием места, где Фрейд узнал "о самоубийстве одного из своих пациентов, страдавшего от полового бессилия.

Эта последняя тема и была затронута во время беседы в поезде между Рагузой и Герцеговиной, как раз перед тем, как имя оказалось забыто. Собеседник Фрейда рассказывал ему о турках из Боснии-Герцеговины, этих славных мусульманах, которые врачу, не сумевшему их вылечить, говорят: ''Герр (господин), мы знаем, что все, что было в ваших силах, вы сделали". Слово Герр имеет, однако, свой собственный привкус, характерный, лежащий на самой грани того, что можно высказать, смысловой оттенок - это не что иное, как абсолютный господин, смерть, та смерть, на которую, по слову Ларошфуко, нельзя, как на солнце, глядеть не зажмурясь. И Фрейд не является здесь исключением.

Смерть напоминает здесь о себе Фрейду двумя путями. Во-первых, случайностью, имеющей отношение к его роли врача, и, во-вторых, явной и имеющей очень личный оттенок связью между смертью, с одной стороны, и половым бессилием, с другой. Вполне возможно, что связь эта, в тексте несомненная, кроется не только в предмете, то есть в том, о чем говорит ему самоубийство пациента.

Что мы перед собой имеем? Комбинацию означающих и ничего больше. Метонимические руины того объекта, о котором идет речь. Объект этот скрывается за отдельными разрозненными элементами, которые незадолго до того были в речи задействованы. Так что же стоит за ними?Л?р/>, абсолютный властелин, смерть. Слово это отходит на другой план, стирается, отступает, выталкивается - то, что, собственно, называется unterdr?ckt.

У Фрейда имеется два словечка, с которыми он обходится с особой двусмысленностью. Первое из них - это unterdr?ckt, перевод которого как tomb? dans les dessous я вам уже предлагал ранее. Второе - это verdr?ngt.

Определяя место слова Герр на нашей схеме, можно сказать, что оно ушло на уровень метонимического объекта, что и естественно, ибо вследствие подобных разговоров оно рисковало выступить слишком явно. В качестве эрзаца мы обнаруживаем здесь остаток, руину этого метонимического объекта, Бо-, которая, дабы не явиться в сочетании с другим именем-заместителем, соединяется здесь с -елли, руиной еще одного имени, оказавшегося на данный момент вытесненным.

Вот он, тот след, признак, который оставляет для нас метонимический уровень. Именно он и позволяет нам восстановить в дискурсе цепочку интересующего нас явления. Именно здесь располагается в анализе то, что мы называем свободной ассоциацией - той самой, что позволяет нам бессознательное как явление выследить.

Будучи метонимическим, объект этот тем самым уже расколот. Все то, что происходит в разряде языка, является уже свершившимся. Если метонимический объект так легко раскалывается, то происходит это оттого, что в качестве метонимического объекта он с самого начала является лишь фрагментом той реальности, которую представляет. То есть это еще не все. Так, Синьор'и среди следов обломков разбитого метонимического объекта найти не удастся. Именно это нам и предстоит сейчас объяснить.

Если Синьор не упоминается, если именно из-за него не удается Фрейду имя Синъорелли вспомнить, значит он тут как-то заменен. Заменен, конечно, опосредованно, через Герр. Герр-?? собственно произнесен был, и произнесен как раз в тот особенно характерный момент, когда он недвусмысленно выступает в возможной для него функции абсолютного владыки, представителя смерти, которая оказалась в данном случае unterdr?ckt. Синьор замещен здесь лишь постольку, поскольку он является калькой с Герр. Здесь мы как раз и оказываемся на уровне замещения. Замещение - это та артикуляция, тот означающий прием, в котором реализуется акт метафоры. Это не значит, что замещение и есть метафора. Обучая вас всегда мыслить шаг за шагом, членораздельно, я хочу уберечь вас от вечного соблазна злоупотребления языком. Говоря, что метафора возникает на уровне замещения, я имею в виду, что замещение -это возможность артикуляции означающего, что метафора выполняет свою роль, то есть создает означаемое, именно там, где может произойти замещение. Тем не менее, это две разные вещи. Точно также, как комбинация и метонимия - это две разные вещи.

Я не случайно по ходу дела вам на это указываю: когда такие вот различия не проводятся, это как раз к так называемым языковым злоупотреблениям и приводит. В том, что в логико-математических терминах определяется как множество или подмножество, множество это, если оно содержит один-единственный элемент, с самим этим элементом путать никак нельзя. Это типичный пример злоупотребления языком. Тем, кто критиковал в свое время мои истории с буковками ОС ? ? ?, соображение это может пойти на пользу.

Вернемся, однако, к тому, что происходит на уровне Синьор'я и Герр'я.Заместительная связь между ними, о которой идет здесь речь, представляет собой замену, именуемую гетеронимической. Это то самое, что происходит при любом переводе: перевод термина на иностранный язык по оси замещения, путем сравнения, необходимость которого обусловливается существованием различных лингвистических систем, называется гетеронимическим замещением. Вы мне возразите, что это, мол, не метафора. И я соглашусь, так как мне важно одно - что это замещение.

Обратите внимание: я лишь следую послушно тому, что вы, читая текст, сами вынуждены признать. Другими словами, я добиваюсь того, что ваше же знание подсказало вам, что вы это уже знаете. Больше того, я ничего нового не говорю - если вы с текстом Фрейда согласны, волей-неволей согласитесь вы и со мной.

Итак, если Синьор с этой историей связан, в нее как-то замешан, то обязательно имеется нечто, связывающее его с тем, на что явление метонимического разложения, в том месте, где оно происходит, вам указывает. Синьор включен в эту игру в качестве заместителя по отношению к Герр.

Из сказанного уже ясно, что если Герр проскользнул со стороны ?, то Синьор, как показывает нам направление стрелок, проскочил со стороны ОС—?. Но он не просто проскочил там: предварительно (я к этому еще вернусь) мы можем утверждать, что он летает между кодом и сообщением подобно мячу. Он вертится по кругу в том, что можно назвать памятью. Вспомните еще раз то, на что я однажды вам уже намекнул: механизм памяти, в том числе и механизм аналитического припоминания, следует представлять себе наподобие памяти машинной. Ведь то, что в памяти машины находится, как раз и вертится там по кругу, пока не оказывается востребованным, - просто вынуждено вертеться, так как иначе реализовать машинную память вообще нельзя. Как ни странно, но именно этим соображением и можем мы объяснить тот факт, что Синьор представляется нам циркулирующим между кодом и сообщением, циркулирующим неопределенно долго - пока не окажется найден.

Очевиден здесь становится и смысловой оттенок различия между unterdr?ckt, с одной стороны, и verdr?ngt, с другой. Если первому достаточно произойти раз и навсегда, при условиях, к которым индивидуальное бытие на уровне своей смертной участи снизойти не может, то совсем о другом идет речь, когда Синьор сохраняется в цепочке, не будучи в состоянии в течение какого-то времени туда вернуться. Так что нам поневоле приходится, вслед за Фрейдом, признать, что существует особая сила, которая слово это там сохраняет и которую мы, собственно, и называем Verdr?ngung.

Теперь, когда я дал вам понять, к чему я тут, в конечном счете, клоню, мне хотелось бы вернуться к соотношению метафоры и замещения. Хотя между Герр и Синьор имеет место именно замещение, налицо, однако, здесь и метафора. Каждый раз, когда имеет место замещение, возникает, индуцируется и эффект метафоры.

Для человека, говорящего по-немецки, сказать Синьор или Герр - далеко не одно и то же. Скажу больше: нам далеко не все равно, когда наши двуязычные пациенты или те из них, кто просто знает иностранный язык, имея на данный момент что-то сказать, говорят это на другом языке. Будьте уверены: эта смена регистра в каждом случае для них почему-либо удобна и никогда не бывает беспричинна. Если пациент полиглот - это имеет один смысл; если языком, к которому он обращается, он владеет плохо, - другой; если он двуязычен от рождения - разумеется, третий. Но в любом случае какой-то смысл в этом есть.

Я уже говорил вам предварительно, что замена Герр'а Синьор'-ом была не метафорой, а просто-напросто гетеронимическим замещением. Я снова возвращаюсь к этому, чтобы сказать вам, что в данном случае, напротив, Синьор,в силу всего контекста, в котором он выступает - художника Синьорелли, фрески из Орвьето, напоминания о Страшном Суде, - являет собой прекраснейшую из преобразованных форм реальности, которой мы не способны взглянуть в лицо: смерти. Ведь рассказывая друг· другу бесчисленные вымыслы - слово "вымысел" я беру здесь в смысле максимума мыслимой достоверности - мы как раз и занимаемся тем, что метафоризируем, приручаем, вводим в язык стояние перед лицом смерти. Ясно поэтому, что здесь, в контексте Синьорелли, Синьор представляет собой метафору.

Итак, мы приходим, наконец, к чему-то такому, что позволяет нам совместить, точку за точкой, явление забвения с феноменом остроты, обнаружив общую для них топику.

Фамиллионьярно представляет собой некий положительный продукт, но происходит он из того же провала, который мы обнаруживаем, рассматривая явление оговорки. Я мог бы взять другой пример и проделать доказательство снова. Я мог бы, скажем, дать вам в качестве домашнего задания разобрать пример латинского стиха, упоминаемого одним из собеседников Фрейда: Exoriare ex

nostris ossibus ultor, - стиха, в котором он нарушает несколько порядок слов (ехдолжен стоять между nostris и ossibus), опуская одновременно второе, важное для соблюдения размера слово aliquis: то самое, которое он не может воспроизвести. Вы не,поймете по-настоящему это явление, пока не соотнесете его с координатной сеткой, с каркасом все той же предложенной мною схемы.

А она предусматривает два уровня: уровень комбинации с той особой точкой, где возникает метонимический объект как таковой, и уровень замещения с той особой точкой на пересечении двух цепочек - цепочки дискурса и цепочки означающего в чистом виде -где возникает сообщение. Синьор оказывается вытеснен, verdr?ngt, в цепочку сообщение-код, в то время как Герр оказывается unterdr?cktна уровень дискурса.

И в самом деле, легко убедиться, что слово Герр залучил себе дискурс предшествовавший и лишь метонимические руины объекта наводят на след утерянного означающего.

Вот что дает нам анализ приведенного Фрейдом примера забвения слова. В итоге для нас во многом проясняется и слово фамил-лионьярно - образование, заключающее в себе определенную двусмысленность.

Итак, создание остроты представляет собой, как мы убедились, явление того же порядка, что и возникновение такого языкового симптома, как, скажем, забвение имени.

Если схемы этих явлений при наложении совпадают, если их означающая экономия та же самая, то мы можем рассчитывать найти на уровне остроты нечто такое, что дополняет - то, что функция ее двойственна, я только что в какой-то степени дал вам понять - что дополняет ее функцию нацеленности на смысл другой, возмущающей, нарушающей всю картину функцией неологической. Искать же это дополнение следует со стороны того, что можно назватьряс-падом объекта.

Дело ведь не только в том, что он, мол, общался со мной как с равным, вполне фамиллионьярно, а в возникновении некоего фантастического и гротескного персонажа по имени фамиллионер. Персонаж этот можно представить себе, наподобие некоторых созданий поэтической фантазии, эдаким фамильярным миллионером - человеческим типом, экземпляры которого рисуются воображению гнездящимися, кишащими и размножающимися в щелях между вещами, вроде плесневого грибка или иного подобного паразита. Так или иначе, слово это вполне могло бы войти в язык, как, скажем, вошло в него слово путана в значении проститутка.

Такого рода создания обладают особой, лишь им свойственной ценностью: они вводят наев область, до сих пор не исследованную. Они порождают то, что можно было бы назвать словесными существами. Но словесное существо - это тоже существо, и притом существо, более и более тяготеющее к воплощению. Фамиллионер тоже, на мой взгляд, сыграл не одну роль - как в мире поэтического воображения, так и в реальной истории.

Есть ряд созданий, которые подошли к воплощению еще ближе фамиллионера.Так, у Андре Жида в центре истории о плохо прикованном Прометее стоит фигура, которая является на самом деле не богом, а машиной - фигура банкира Зевса, которого он называет Miglionnaire (мелионер) Как следует это слово читать - по-итальянски или по-французски? Это неизвестно. Однако, по-моему, его надо читать по-итальянски. Вернувшись к Фрейду, покажу вам, насколько существенна функция Мелионера в создании остроты.

Присмотревшись теперь внимательно к форме фамиллионьяр-но, мы увидим, что на уровне текста Гейне путь, на который я вам только что указал, до конца не пройден. Поэт не пред оставляет этому слову полной свободы - той независимости, что свойственна имени существительному. Переводя его в форме совершенно фа-миллионъярно, я как раз и хотел подчеркнуть, что мы остаемся здесь на уровне наречия. Тут можно, конечно, заняться словесной игрой, призвав на помощь язык, - ведь вся разница между способом бытия и направлением, в котором я вам только что указал, то есть способом бытия, в нем уже налицо. Вы сами видите, что между тем и другим есть непрерывная преемственность. Прибегая к выражению ganzfamillionsr, Гейне остается на уровне способа бытия.

Что же над гейневским совершенно фамиллионъярно надстраивается? До поэтического творения оно, конечно, не дотягивает, но все же термин это чрезвычайно богатый и изобильный, если говорить о том, что происходит на уровне метонимического разложения.

Создание Генриха Гейне заслуживает того, чтобы рассмотреть его в первоначальном его контексте. Таковым являются баниЛук,-ки, где вместе с Гиршем Гиацинтом мы встречаем маркиза Кристо-форо ди Гумпелино, лицо очень популярное и известное своим вниманием и усердием к прекрасному полу - качество, которое отлично дополняет сказочная непринужденность лебезящего перед ним Гирша Гиацинта.

Усвоенная этим персонажем роль паразита, прислужника, лакея, мальчика на побегушках подсказывает нам еще один способ метонимического разложения, affam?lionaire - способ, оттеняющий свойственную Гумпелино жажду успеха, то есть не пресловутую aura sacrafames, a стремление войти в те высшие сферы, доступ куда ему ранее был заказан. Я не собираюсь говорить здесь о том, что кроется еще глубже - о тех волнениях и страданиях, которые доставляли этому карикатурному маркизу женщины.

Другое возможное значение слова можно проследить, разложив его как fat-millionaire [фат-миллионер}. Fat-millionaire - это и Гумпелино, и Гирш Гиацинт сразу. Но одновременно это и кое-что еще, ибо за ними обоими встает и фигура самого Генриха Гейне, чьи отношения с Ротшильдами были в высшей степени фамиллионьяр-ны.

Таким образом, в остроте этой налицо обе стороны метафорического творения. Прежде всего это лицевая сторона, сторона смысла - недаром слово это, богатое психологическими значениями, попадает в самую цель, задевает нас и поражает талантливостью, граничащею с поэтическим творчеством. Но есть у нее и своего рода изнанка, которая не обязательно сразу бывает заметна: благодаря комбинациям, число которых позволено множить до бесконечности, слово изобилует всем тем, что множится вокруг объекта в качестве потребностей.

Я уже упоминал здесь о fames [голод, жажда]. Но есть здесь, возможно, и/агав [слава], та потребность в слове и популярности, которая господину Гиршу Гиацинту не дает покоя. Присутствует здесь, возможно, и внутренне этой услужливой фамильярности присущая infamie, подлость - недаром заканчивается сцена в баняхЛукки тем, что Гирш Гиацинт снабжает своего господина одним из тех слабительных, секрет которых ему одному известен, в результате чего беднягу схватывают ужасные колики, причем происходит это в тот самый момент, когда герой получает, наконец, от своей возлюбленной записку, которая при других обстоятельствах позволила бы ему исполнить, наконец, заветные свои желания. Буффонада эта открывает нам глаза на ту низость, infamie, которой оборачивается здесь фамильярность. Именно она придает такому образованию, как острота, значимость, смысл, ассоциативность, формирует его лицо и его изнанку, его метафорическую и его метонимическую сторону. Сущность остроты лежит, однако, не в ней.

Итак, мы рассмотрели остроту с обеих сторон и знаем теперь всю ее подноготную. С одной стороны, налицо создание смысла фамиллионьярно, предлагающее некую утерю, нечто оказавшееся вытесненным. Относится это нечто, само собой разумеется, к Генриху Гейне. Подобно слову Синьор, которым мы только что занимались, оно будет крутиться между кодом и сообщением. С другой стороны, налицо метонимическая вещь со всеми смысловыми провалами, искрами и вспышками, которые, сопровождая собой создание слова фамиллионьярно,сообщают ему блеск и весомость - то, что составляет для нас его литературную ценность. Но это ничуть неумаляеттого обстоятельства, что единственно важной, центральной для данного явления вещью является то, что происходит на уровне производства означающего, - оно-то, собственно, и делает слово остротой. А все то, что происходит на наших глазах вокруг, хотя и наводит нас на мысль о ее функции, но к существу дела само по себе не относится.

То, что определяет собой характер явления и его значимость, следует искать в самой сердцевине его, то есть, с одной стороны, на уровне соединения означающих, с другой же ~ на уровне, о котором я уже упоминал вам: на уровне санкции, которую получает это создание от Другого. Именно Другой сообщает означающему продукту ценность означающего - ценность по отношению кявлению означающего продукта как такового. Именно санкция Другого отличает остроту от, скажем, такого явления, как симптом в чистом его виде. Именно в переходе к этой новой, производной функции острота и заключается.

Однако если бы все то, о чем я вам сегодня рассказывал, - то есть как то, что происходит на уровне соединения означающих, которое и представляет собой самое главное, с одной стороны, так и то, что развивается из этого соединения в силу причастности его кта-ким фундаментальным измерениям означающего, как метафора и метонимия, с другой, - если бы все это не имело места, никакое санкционирование остроты не было бы возможно. Никакого способа отличить ее от комического, от шутки или от явления смеха в первозданном его виде просто не существовало бы.

Чтобы понять, что острота, как явление в области означающего, собой представляет, необходимо выделить ее стороны, особенности, связи - всю ее подноготную, одним словом, - причем сделать это следует на уровне означающего. Уровень проработки остроты как означающей продукции настолько высок, что Фрейд специально остановился на ней в качестве одного из примеров бессознательного образования. Именно это привлекает к ней и наше внимание.

Насколько это внимание важно, вы, наверное, уже поняли, убедившись, что оно позволяет нам в дальнейшем строго проанализировать уже такое чисто психопатологическое по своей природе явление, как оговорка.

13 ноября 1957 года



Ill Мелионер

От Канта кЯкобсону

То, что в остроте вытеснено

Забвение имени, неудавшаяся метафора

Зов означающего

Девушка и граф

Итак, через ворота остроты мы подошли, наконец, к предмету нашего курса вплотную.

В прошлый раз мы начали анализ первого включенного Фрейдом в свою книгу примера - слова фамилпионъярно. Слово это вложено Генрихом Гейне в уста Гирша Гиацинта, созданного его поэтическим воображением персонажа - персонажа необычайно многозначительного. То, что пример свой Фрейд черпает из художественного вымысла, тоже произошло отнюдь не случайно. Неудивительно, что и мы именно этот пример сочли наиболее подходящим, чтобы доказать то, что мы собирались здесь доказать.

Анализ лежащего в основе остроты психического явления привел нас, как вы, без сомнения, уже поняли, на уровень артикуляции означающих, которая, сколь бы интересна она - по крайней мере, я на это надеюсь, - многим из вас ни казалась, способна, тем не менее, - мне нетрудно это себе представить - произвести впечатление какой-то бестолковщины. Но то самое, что здесь поражает и сбивает с толку, как раз и подталкивает к пересмотру аналитического опыта, который мы с вами собираемся теперь предпринять, -пересмотра, касающегося не только места субъекта, но даже, до известной степени, самого существования его.

Один из людей, заведомо неплохо осведомленный как о самой проблеме, так и о том вкладе, который я пытаюсь в решение ее внести, обратился ко мне со следующим вопросом: "Хорошо, но во что же тогда субъект обращается?Где нам его искать.'"

Ответить было нетрудно. Поскольку задан был этот вопрос во Французском философском обществе, на заседании которого я выступал, и исходил от философа, в ответ мне очень хотелось сказать: "Позвольте переадресовать лтот вопрос вам самим. Здесь я даю слово философам - нельзя л/се, в конце концов, перекладывать всю работу намой плечи".

Конечно же, фрейдовский опыт заставляет понятие субъекта пересмотреть. Ничего удивительного в этом нет. Но неужели, с другой стороны, после всего того существенного, что было Фрейдом в этом отношении высказано, должны мы все еще терпеть зрелище того, как лучшие умы, и аналитики в том числе, держатся понятия субъекта, воплощенного теперь, при этом способе мыслить, просто-напросто во фрейдовском эго, собственном я, еще крепче? Разве не знаменует это положение дел возврат к тому, что в вопросе о субъекте можно рассматривать как набор грамматических недоразумений?

Конечно же, никакие данные аналитического опыта не позволяют, не дают оснований идентифицировать собственное я со способностью синтеза. Да стоит ли вообще в данном случае к аналитическому опыту обращаться? Простое и непредвзятое рассмотрение того, что представляет собою жизнь каждого из нас, обнаруживает, что пресловутая способность синтеза сплошь и рядом оказывается посрамленной. Положа руку на сердце и оставив в стороне выдумки, нельзя не признать, что нет ничего более знакомого нам, нежели ясное ощущение, что поступки наши не только в мотивах своих ни с чем не сообразны, но в глубине своей не мотивированы вовсе и от нас самих принципиально отчуждены. Фрейд выработал представление о субъекте, который функционирует где-то по ту сторону. Говоря об этом субъекте внутри нас, обнаружить который оказывается так трудно, он демонстрирует нам его скрытые пружины и его деятельность. И в том, что он говорит, нам следовало бы особое внимание обратить на следующее: субъект этот, который во все то, что на уровне повседневного нашего опыта предстает нам как глубокая раздвоенность, околдованность, полная отчужденность от мотивов собственных поступков, вносит некое тайное и сокровенное единство, - субъект этот является другим.

Что же этот субъект-другой собой представляет? Может быть, это, как уже предполагали некоторые, своего рода двойник, некое дурное Я, скрывающее в себе, и вправду, множество устремлений самого поразительного свойства? Или просто другое Я? Или, как мои собственные слова дали некоторым основание полагать, Я истинное? О чем именно идет речь? Быть может, это просто-напросто подкладка? Просто-напросто другое Я, о строении которого мы можем составить себе представление по аналогии с тем Я, с которым имеем мы дело в опыте? Вот вопрос - и вот почему мы пытаемся в этом году решить его, начав с уровня образований бессознательного и дав нашему курсу соответствующее заглавие.

Конечно же, на вопрос этот уже напрашивается ответ - нет, субъект устроен иначе, нежели Я, с которым мы имеем дело в опыте. То, что нам предстает в этом субъекте, повинуется собственным законам. Образования его имеют не только свой собственный стиль, но и свою собственную структуру. Изучая и демонстрируя эту структуру на уровне неврозов, на уровне симптомов, на уровне сновидений, на уровне непроизвольных промахов, на уровне остроты, Фрейд убеждается, что она повсюду в своем своеобразии одна и та же. Это и есть главный его аргумент в пользу того, что острота представляет собой проявление бессознательного. В этом и есть вся суть того, что он говорит нам по поводу остроты, - и именно поэтому выбрал я ее в качестве отправной точки.

Острота построена и организована по тем же самым законам, которые мы обнаруживаем в сновидении. Вновь узнавая в остроте эти законы, Фрейд перечисляет их и устанавливает между ними связь. Это закон сгущения, Verdichtung, закон смещения, Verschiebung, и еще один, третий элемент, который к этому списку примыкает и который я в конце своей статьи называл, пытаясь передать немецкое Rucksicht auf Darstellung, оглядкой на условия сценической постановки. Назвать их, однако, дело десятое. Ключевым моментом фрейдовского анализа является само признание того, что структурные законы эти являются общими. Благодаря этому становится возможным утверждать, что тот или иной процесс втянут, как выражается Фрейд, в бессознательное. Он построен по законам этого типа. Когда мы говорим о бессознательном, мы имеем в виду именно это.

Однако на уровне того, чему учу вас я, к этому приходится добавить нечто еще: оказывается, что теперь, после Фрейда, у нас появилась возможность установить, что эта характерная для бессознательного структура, то самое, что позволяет нам опознать то или иное явление как принадлежащее к образованиям бессознательного, без остатка укладывается в то, в чем лингвистический анализ позволяет усмотреть главные способы образования смысла как продукта, порождаемого путем комбинирования означающих.

Обстоятельство тем более показательное, чем более оно представляется удивительным.

В ходе развития лингвистической науки понятие означающего элемента наполнилось смыслом в тот конкретный момент, когда окончательно выкристаллизовалось в ней представление о фонеме. Понятие это позволяет вычленить в языке элементарный уровень, определяемый двояко - как диахроническая цепочка, во первых, и, внутри этой цепочки, как постоянная возможность замещения синхронного плана, во вторых. Одновременно оно позволяет нам разглядеть на уровне функционирования означающих независимую властную инстанцию, которую мы и сможем рассматривать как место, где порождается, некоторым образом, то, что именуется смыслом. Концепция эта, сама по себе чрезвычайно насыщенная психологическими импликациями, в дальнейшей разработке вряд ли нуждается, так как ее отлично дополняет тот материал, который в точке состыковки поля лингвистики с областью анализа как такового успел нам оставить Фрейд. Ведь эти психологические эффекты, эти эффекты порождения смысла как раз и представляют собой то самое, что рассматривается Фрейдом как образования бессознательного.

И вот теперь мы можем понять и оценить в отношении места человека нечто такое, что до сих пор всегда упускалось из виду. Совершенно очевиден тот факт, что для человека существует множество объектов, по сравнению с биологическими объектами куда более разнородных, разнообразных и многочисленных. Существование каждого живого организма предполагает наличие в мире своего коррелята - совокупности объектов, носящих совершенно определенный характер, отличающихся определенным стилем. Но у человека совокупность эта отличается сверхприбыльннм, поистине роскошным многообразием. Более того, человеческий объект, мир человеческих объектов, нельзя понять, рассматривая его как объект чисто биологический. И при таких обстоятельствах факт этот неизбежно встает в тесную, нерасторжимую связь с порабощением, подвластностью человеческого существа явлению языка.

Обстоятельство это, давая о себе, разумеется, знать и раньше, оставалось, тем не менее, до известной степени замаскированным. Дело в том, что все, что на уровне конкретного дискурса оказывается нам доступно, по отношению к порождению смысла всегда оборачивается двусмысленностью - ведь ориентирован язык на объекты, которые включают в себя нечто такое, что творческой деятельностью самого же языка заранее в них было привнесено. Именно это составило предмет целой традиции, целого направления философской риторики, предмет критики в самом общем смысле этого слова - критики, поставившей вопрос: а чего, собственно, этот язык стоит? Что представляют собой фигурирующие в нем связи по отношению ктем, другим, на которые они, казалось бы, нацелены и на отражение которых они претендуют, - к связям, фигурирующим в Реальном?

Это, собственно говоря, и есть тот вопрос, к которому приводит нас философская традиция. Традиция, чье острие и вершина ознаменованы, пожалуй, Кантовой критикой - учением, которое справедливо может быть истолковано как наиболее радикальная попытка поставить всякого рода Реальное под сомнение, показав зависимость его от априорных категорий не только эстетики, но и логики. Оно-то, учение это, и направило впервые человеческую мысль на поиски чего-то такого, что постановка вопроса на уровне логического дискурса и изучение соответствия между Реальным и тем или иным синтаксисом, замыкающимся в каждой фразе интенци-онального круга, оставляли до тех пор без внимания. Именно за эту задачу и предстоит нам, как бы тайком от этой критики и вопреки ей, приняться снова. Исходным пунктом для этого послужит для нас действие речи в той чреватой эффектами творчества цепочке, где каждый раз рождаются от нее, того и гляди, новые смыслы. Происходит это как путем метафоры - способом наиболее очевидным, так и путем метонимии - способом, который вплоть до совсем недавнего времени оставался тщательно замаскированным (когда у меня будет время, я вам объясню, почему).

Что ж, вступление оказалось достаточно сложным - пора вернуться к взятому в качестве примера слову фамиллионъярно и по мере сил довести анализ его до конца.

Мы остановились на мысли, что в процессе характеризующегося определенным интенциональным намерением дискурса, где субъект выступает как желающий что-то определенное высказать, возникает нечто такое, что его волей не предусмотрено, что принимает облик случайности, парадокса или даже скандала.

Хотя такое новообразование, как острота и могло бы, по идее, восприниматься как своего рода неудача, непроизвольная ошибка при совершении действия - я ведь уже приводил вам примеры речевых оговорок, которые остроты поразительно напоминают, - на практике оно едва ли предстает как нечто отрицательное. Более того, в условиях, когда это случайное образование возникает, оно оказывается замечено и оценено в качестве одного из явлений, замечательных именно своей способностью к порождению смысла.

Означающее новообразование это представляет собой своего рода столкновение означающих. Означающие эти оказываются в нем, по выражению Фрейда, сгущены, вмещены друг в друга, в результате чего и создается значение, нюансы и загадки которого я вам уже описывал - значение, вызывающее в воображении каксио-соббытия собственно метафорический (он обращался сомною чисто фамиллионъярно), так и собственно способ бытия - бытия в качестве существа, готового ожить в призраке, который я попытался вызвать перед вами в лице персонажа, именуемого фамиллионе-ром.

Фамиллионер этот является в мир в качестве представителя существа, вполне готового облечься для нас реальностью и значением куда более существенными, нежели у миллионера реального. Я показал вам также, что в персонаже этом содержится сила, сообщающая его существованию достаточно жизни, чтобы сделать из него представительную, характерную для определенной исторической эпохи фигуру. Я показал, наконец, что Гейне в создании этой фигуры не одинок, указав на Плохо прикованного Прометея Андре Жида с его Мелионером.

Для нас было бы интересно на этом детище Жида несколько задержаться. Мелионер - это Зевс в роли банкира. Персонаж этот -создание более чем удивительное. Когда мы об этом произведении Жида вспоминаем, оно чаще всего оказывается в тени прославленных его Палюд, чьим своего рода двойником оно, по сути дела, является. В обоих действует один и тот же персонаж. Множество черт в обоих произведениях оказываются для него общими. Как бы то ни было, Мелионер ведет себя с ближними в высшей степени необычным образом - недаром здесь-то и возникает на наших глазах идея произвольного, ничем не обусловленного поступка.

Зевс-банкир совершенно не способен вступить с кем бы то ни было в отношения обмена подлинного и аутентичного. Дело в том, что он отождествляется здесь с абсолютным всемогуществом, с той стороной чистого означающего, которая деньгам свойственна и которая решительно ставит под вопрос существование любого возможного значимого обмена. Чтобы выйти из одиночества, он не находит ничего лучше следующего способа. Он выходит на улицу, в одной руке держа конверт с банкнотой в пять тысяч франков -для того времени сумма немалая, - а в другой, если можно так выразиться, пощечину. Затем он конверт роняет. Некий встречный любезно поднимает конверт и подает ему.Л/е/шомер предлагает ему написать на конверте чье-либо имя и адрес. После чего он отвешивает ему пощечину, и притом - недаром же он Зевс - пощечину нешуточную: оглушительную и весьма болезненную. Далее банкир удаляется и посылает содержимое конверта лицу, чье имя было написано на конверте тем, с кем он только что так невежливо обошелся.

В итоге он оказывается в положении, где сам никакого выбора не делал, а лишь вознаградил произвольно совершенный дурной поступок даром, которым лично ему никто не обязан. Усилие его направлено на то, чтобы поступком этим восстановить цикл обмена, который сам по себе никоим образом, как ни крути, установиться не может. Участником обмена Зевс пытается стать, вломившись в него насильно, создав своего рода долг, в котором сам он оказывается не при чем. Продолжение романа построено на том факте, что оба персонажа так и не сумеют никогда соизмерить то, что они друг другу должны. Один из них от этого чуть не окривеет, а другой и вовсе умрет.

Вот и вся история, поведанная в этом романе, история чрезвычайно поучительная, нравоучительная и к тому, что мы пытаемся здесь объяснить, имеющая непосредственное отношение.

Итак, наш Генрих Гейне оказывается в положении автора, создавшего персонаж, которому он придал, с помощью означающего фамиллионъярно, два измерения: измерение метафорического творения и измерение своего рода нового метонимического объекта, фамиллионвра - объекта, которому мы можем указать место на нашей схеме. В прошлый раз я уже показывал вам - специально, правда, на это ваше внимание не обращая, - что все осколки и остатки, обычно встречающиеся при проекции метафорического творения на объект, в означающем этом нетрудно найти. Я имею в виду всю означающую подоплеку, все мелкие означающие частицы, на которые слово фамиллионъярно дробится: здесь и fames, и fama, и famulus, и infamie, бесславие, - все, что хотите, все то, чем Гирш Гиацинт своему карикатурному покровителю, Кристоферо Гумпелио, в действительности представляется. Имея дело с образованием бессознательного, мы всякий раз обязаны проводить систематический поиск то го, что я назвал осколками метонимического объекта.

Зевс-банкир совершенно не способен вступить с кем бы то ни было в отношения обмена подлинного и аутентичного. Дело в том, что он отождествляется здесь с абсолютным всемогуществом, с той стороной чистого означающего, которая деньгам свойственна и которая решительно ставит под вопрос существование любого возможного значимого обмена. Чтобы выйти из одиночества, он не находит ничего лучше следующего способа. Он выходит на улицу, в одной руке держа конверт с банкнотой в пять тысяч франков -для того времени сумма немалая, - а в другой, если можно так выразиться, пощечину. Затем он конверт роняет. Некий встречный любезно поднимает конверт и подает ему.Л/е/шомер предлагает ему написать на конверте чье-либо имя и адрес. После чего он отвешивает ему пощечину, и притом - недаром же он Зевс - пощечину нешуточную: оглушительную и весьма болезненную. Далее банкир удаляется и посылает содержимое конверта лицу, чье имя было написано на конверте тем, с кем он только что так невежливо обошелся.

В итоге он оказывается в положении, где сам никакого выбора не делал, а лишь вознаградил произвольно совершенный дурной поступок даром, которым лично ему никто не обязан. Усилие его направлено на то, чтобы поступком этим восстановить цикл обмена, который сам по себе никоим образом, как ни крути, установиться не может. Участником обмена Зевс пытается стать, вломившись в него насильно, создав своего рода долг, в котором сам он оказывается не при чем. Продолжение романа построено на том факте, что оба персонажа так и не сумеют никогда соизмерить то, что они друг другу должны. Один из них от этого чуть не окривеет, а другой и вовсе умрет.

Вот и вся история, поведанная в этом романе, история чрезвычайно поучительная, нравоучительная и к тому, что мы пытаемся здесь объяснить, имеющая непосредственное отношение.

Итак, наш Генрих Гейне оказывается в положении автора, создавшего персонаж, которому он придал, с помощью означающего фамиллионъярно, два измерения: измерение метафорического творения и измерение своего рода нового метонимического объекта, фамиллионвра - объекта, которому мы можем указать место на нашей схеме. В прошлый раз я уже показывал вам - специально, правда, на это ваше внимание не обращая, - что все осколки и остатки, обычно встречающиеся при проекции метафорического творения на объект, в означающем этом нетрудно найти. Я имею в виду всю означающую подоплеку, все мелкие означающие частицы, на которые слово фамиллионъярно дробится: здесь и fames, и fama, и famulus, и infamie, бесславие, - все, что хотите, все то, чем Гирш Гиацинт своему карикатурному покровителю, Кристоферо Гумпелио, в действительности представляется. Имея дело с образованием бессознательного, мы всякий раз обязаны проводить систематический поиск то го, что я назвал осколками метонимического объекта.

Если в поэтическом творении Генриха Гейне слово фамиллио-ньярно расцвело цветом столь пышным, так ли уж нам важно знать, при каких обстоятельствах пришло оно ему в голову? Не исключено ведь, что оно не осенило Гейне за письменным столом, а придумано было поэтом во время прогулки по ночному Парижу, когда он возвращался в одиночестве после одной из тех встреч, что состоялись у него в 1830-х годах с бароном Джеймсом де Ротшильдом, который обращался с поэтом как с равным и совершенно фа-миллионьярно. Какая разница, если результат удался на славу?

Не подумайте, будто я здесь иду дальше Фрейда. Перелистав треть его книги, вы увидите, что он к примеру слова фамиллионь-ярно вновь возвращается - возвращается, чтобы рассмотреть его на сей раз на уровне того, что он называет "устремлениями остроумия", чтобы определить истоки образования этой столь искусно изобретенной остроты. Мы узнаем здесь, что за созданием Гейне стоят определенные факты его прошлого, его личные, семейные отношения. За Соломоном Ротшильдом, фигурирующим в его рассказе, просматривается другой фамиллионер, его родственник, человек действительно его фамилии - Соломон Гейне, дядя поэта. Этот последний в течение всей жизни поэта был для него самым настоящим тираном. Дядя не только плохо обращался с племянником, отказывая в конкретной помощи, на которую тот мог рассчитывать, но и воспрепятствовал осуществлению самой большой любви в жизни поэта - любви к кузине, на которой Гейне не смог жениться по той вполне фамиллионьярнойпричине, что дядя его миллионером был, а он - нет. Гейне всю жизнь будет считать предательством то, что было на самом деле лишь итогом того тупика,

в котором оказалась его семья, отмеченная миллиардурью как фамильной чертой.

Слово фамильный, которому принадлежит здесь, в качестве означающего, ведущая роль, будучи в остроумном создании Гейне, этого поистине художника языка, вытеснено, ясно доказывает тем самым наличие здесь "подкладки" некоего личного значения. Подкладка эта связана именно со словом, а вовсе не со всем тем смутным и неопределенным, что могло вобрать в себя в жизни поэта постоянное значение слова вследствие его неудовлетворенности и удивительной неустойчивости его позиции по отношению к женщинам вообще. Если этот фактор и действует здесь, то лишь посредством означающего фамильный как такового. И нет в указанном примере никакого иного средства адекватно понять действие или вмешательство бессознательного, кроме как показав, что значение тесно связано с присутствием означающего термина фамильный.

Замечания эти довольно убедительны для доказательства того, что путь, на который мы вступили, - путь, который заключается в том, чтобы связать всю экономию того, что в бессознательном зарегистрировано, с комбинацией означающих, - приведет нас весьма далеко. Однако регрессия, на которую он обрекает нас, не устремляется adinfinitum, a возвращается к истокам языка. По сути дела, и все человеческие значения следует рассматривать не иначе, как метафорически порожденные в какой-то момент сочетанием означающих.

Соображения вроде только что приведенных безусловно не лишены интереса - у истории означающего всегда найдется чему поучиться. Установив, что именно термин фамилия был тем самым, что оказалось на уровне метафорического образования вытеснено, мы это по ходу дела убедительно проиллюстрировали.

На самом деле, если вы не читали Фрейда - а между тем, как вы мыслите на кушетке, и вашим способом читать текст не существует ничего общего, - вы вспоминаете о фамилии, произнося слово фа-миллионъярно, не больше, чем вспоминаете вы о земле (terra), произнося слово поражен (atterr?). Чем активнее реализуете вы в речи термин atterr?, тем дальше уплываете вы в сторону terreur(ужас) и тем дальше уходит на задний план terre, хотя первоначально в создании означающего метафорического термина atterr? активным элементом была именно terre,земля. То же самое здесь: чем больше Удаляетесь вы в направлении фамиллионьярном, тем больше думаете вы о фамиллионере, то есть о миллионере, ставшем, так сказать, трансцендентным, обратившимся в нечто такое, что существует в сфере самого бытия, а не остается лишь в своем роде знаком, и тем больше фамилия, термин, активно в создании слова фамиллионерзадействованный, оказывается в тени. Последуйте же моему примеру и поинтересуйтесь словом фамилия (famille) на уровне означающего и его истории, воспользовавшись для этого словарем Литтре.

Именно в Литтре - утверждает г-н Шарль Шассе - Малларме черпал лучшие свои мысли. Самое интересное, что он совершенно прав. Он прав в определенном контексте, в котором увяз не менее прочно, чем те, к кому он обращается, - именно это создает у него впечатление, будто он ломится в дверь. И ломится он в эту дверь, конечно же, потому, что она закрыта. Если бы на тему о том, что такое поэзия, размышлял каждый, никого бы не мог поразить тот факт, что означающим Малларме живо интересовался. Но над тем, что такое поэзия, так, на самом деле, никто толком и не задумался. Маятник так и качается до сих пор между какой-то смутной и размытой теорией сравнения и бог знает какими музыкальными категориями, которыми и намереваются пресловутое отсутствие смысла у Малларме объяснить. Короче говоря, никто не замечает того, что должен существовать способ определить поэзию, который исходил бы из ее зависимости от означающего. И когда поэзии дают определение сколь-нибудь более строгое, как это Малларме и сделал, не так уж удивительно становится, что именно в означающем ищут ключ к наиболее темным его сонетам.

При всем том, я не думаю все-таки, что найдется однажды человек, который отважится заявить, будто и я тоже все собственные идеи черпаю именно из Литтре, доказывая свое открытие тем, что мне этим словарем случалось воспользоваться.

Итак, воспользовавшись словарем, я должен сообщить вам один факт, который, я думаю, кое для кого из вас будет не новым, но определенный интерес, тем не менее, вызовет, а именно: в 1881 году слово familial - семейный, фамильный -было неологизмом. Внимательная консультация у нескольких солидных авторов, которые серьезно этой проблемой занимались, позволило мне датировать появление этого слова 1865 годом. Ранее этой даты такого прилагательного не существовало. Почему его не существовало?

Согласно определению, которое дает Литтре,familial/ применяется к тому, что относится Kfamille, семье, на уровне, как он выражается, политической науки. Термин familial связывается им, таким образом, с контекстом, в котором мы говорим, например, о семейных пособиях (allocutions familiales). Прилагательное это явилось, следовательно, на свет в тот момент, когда стал возможен подход к семье как объекту на уровне вызывающей интерес политической реальности, то есть постольку, поскольку она не играла уже для субъекта той роли структурного начала, что принадлежала ей ранее, когда она была неотделимой частью самих основ его дискурса, так что о выделении ее в качестве объекта не могло быть и речи. И лишь тогда, когда она была с этого уровня поднята, когда она стала предметом определенного технического манипулирования, смогла возникнуть вещь на первый взгляд столь простая, как соответствующее ей прилагательное. На употреблении существительного famille (семья) это тоже, как вы сами прекрасно видите, не могло не сказаться.

Как бы то ни было, мы видим, что слово, которое, как я сказал уже, перемещено было в данном случае в контур вытесненного, вовсе не имело во времена Генриха Гейне значения, тождественного тому, которое оно имеет у нас. На самом деле, уже сам факт, что термин фамильный, familial, не только не использовался тогда в том контексте, в котором мы пользуемся им сейчас, но и не существовал вовсе, вполне достаточно, чтобы ось означающей функции, связанной с термином famille, семья, несколько сместить. Нюансом этим в данных обстоятельствах пренебрегать не следует.

Именно в силу такого пренебрежения и рождается у нас иллюзия, будто мы понимаем древние тексты именно так, как понимали их современники. Более чем вероятно, однако, что наивное чтение Гомера подлинному его смыслу нимало не соответствует. Не случайно, разумеется, есть люди, целиком посвящающие себя исчерпывающему изучению словаря Гомера в надежде хотя бы приблизительно восстановить измерение значения, о котором в поэмах этих идет речь. И все же эти последние свой смысл сохраняют, хотя изрядная часть того, что неподобающе называют "духовным миром", и что на самом деле является миром значений гомеровских героев, скорее всего от нас полностью ускользает, да, вероятно, и Должно более или менее безнадежно от нас ускользать. Само расстояние между означающим и означаемым наводит на мысль, что сочетаниям достаточно искусным, которые как раз поэзию и характеризуют, правдоподобный смысл можно будет придать всегда, вплоть до скончания века.

По-моему, я вкратце упомянул обо всем, что можно было о явлении создания остроты в ее собственном регистре сказать. И это, пожалуй, позволяет нам поближе присмотреться к предложенной нами формуле для забвения имени - формуле, о которой говорил я вам на прошлой неделе.

Что такое забвение имени? В данном случае субъект ставит перед Другим, и самому Другому в качестве Другого, вопрос: "Кто написал фреску в Орвъето?" И ответа не получает.

В связи с этим я хочу пояснить вам, почему мне так важно подыскать для вас правильную формулировку. Исходя из того, что субъект, как показывает анализ, не может вспомнить имя мастера из Орвьето лишь потому, что ему не хватает элемента Синьор, вы можете подумать, что именно Синьор и оказался забытым. Это не так. Он ищет в памяти не Signor, a Синьорелли, и забытым оказалось именно это последнее. Синьор - это лишь вытесненный означающий остаток чего-то такого, что происходит на месте, гдеСмиь-орелли больше не оказывается.

Обратите внимание на строгость предложенной мною формулировки. Вспомнить Синьор и вспомнить Синьорелли - это две абсолютно разные вещи. С момента, когда Синьорелли стало для вас личным именем художника, о слове Синьор вы больше не думаете. Если Синьор внутри Синьорелли оказался выделен, то произошло это в силу присущего метафоре разлагающего воздействия и лишь постольку, поскольку имя оказалось вовлеченным в метафорическую игру, которая к его забвению и привела.

Анализ позволяет нам восстановить связь элемента Синьор со словом Герр, господин, - связь, возникшую в метафорическом творении, ориентированном на смысл, лежащий по ту сторону слова Герр, смысл, который приняло это слово во время разговора Фрейда с человеком, сопровождавшим его в поездке к бухте Каттаро.Гер/) стал символом того, перед чем искусство врача оказывается бессильно, символом верховного господина, то есть недуга, от которого врач исцелить не может (пациент, несмотря на лечение, кончает жизнь самоубийством), в конечном же счете, смерти и бессилия, которое угрожает лично ему, Фрейду. Именно в акте создания метафоры и произошел распад слова Синьорелли, позволивший элементу Синьор переместиться в какое-то другое место. Не следует поэтому утверждать, будто забыт Синьор - забыт на самом деле Синьорелли. Синьор, - это то, что мы обнаруживаем на уровне метафорического отброса в качестве вытесненного. Синьор вытеснен, а не забыт. Он не был забыт, потому что до этого просто не существовал.

Слово Signorellt смогло разбиться на фрагменты, выделив из себя элемент Signor,столь легко исключительно потому, что принадлежит языку, который для Фрейда был иностранным. Как это ни поразительно, но - если вы хоть немного знакомы с иностранными языками, вам нетрудно будет в этом убедиться самим, - составляющие элементы означающего в чужом языке различить бывает гораздо проще, чем в своем собственном. Приступив к изучению языка, вы сразу начинаете замечать, как одни слова слагаются из других - то, на что в своем обычно не обращаете внимания. Вы не осмысляете слова собственного языка, разлагая их на корень и суффикс, в то время как прт изучении иностранного языка вы совершенно спонтанно так именно и поступаете. И менно поэтому иностранное слово гораздо проще поддается разбиению на отдельные, допускающие независимое использование означающие элементы, нежели какое бы то ни было слово в родном языке. Обстоятельство это, разумеется, привходящее, и в процесс с таким же успехом могут быть вовлечены и слова собственного языка, но Фрейд начал все-таки со случая, когда забыто оказалось имя на чужом языке, так как именно подобный пример был особенно доступен и показателен.

Итак, что же находится на уровне того места, где обнаружилась пропажа имени Синьорелли'. Там имела место попытка метафорического творения. В качестве забвения имени предстает то самое, что дает возможность оценить себя на уровне образования фамил-лионьярно. Скажи Гейне: "Он обращался со мной совсем как с равным, совершенно... мм... мм...", - и место осталось бы пусто. Именно это и происходит на уровне, где Фрейд ищет имя Синьорелли. Что-то не выходит, что-то так и не создано. Он ищет имя Синьорелли, и совершенно напрасно. Почему? Да потому, что на уровне, где он ищет Синьорелли, на месте этом ожидается, требуется в силу прежде состоявшегося разговора, метафора, которая опосредовала бы то, о чем в разговоре шла речь, с тем, о чем он не желает знать, ? со смертью.

Именно это занимает Фрейда, когда он обращает свою мысль к фрескам из Орвьето - то, что он называет концом света. На сцену вызывается некая, если можно так выразиться, эсхатологическая конструкция. Это единственный возможный для него способ приблизиться к тому устрашающему, немыслимому, если можно так выразиться, рубежу мысли, остановиться на котором ему, так или иначе, все же необходимо, ибо смерть существует - именно она обусловливает конечность его человеческого бытия и его профессиональной деятельности; именно она кладет неумолимый предел его мышлению. И вот в создании метафорической конструкции конца никакая метафора не приходит ему на помощь. Фрейд знать не желает никакой эсхатологии - разве что в форме восхищения фресками из Орьвето. И потому в голову ему ничего не приходит.

На том месте, где он ищет автора - в конечном счете, речь ведь идет об авторе, о том, чтобы назвать автора, - ничего не возникает, никакая метафора не удается, ничего эквивалентного Синьорелли не обнаруживается. Синьорелли было затребовано в этот момент в совершенно другой означающей форме, нежели форма чистого имени. Оно было призвано вступить в игру точно таким же образом, каким играет свою роль в слове atterr? (пораженный) корень terreземля), - оно разбивается на части и выпадает. Существование в каком-то месте термина Signor является следствием неудавшейся метафоры, которую Фрейд призывает в этот момент к себе на помощь, - метафоры, продукты которой должны вписаться в схему на уровне метонимического объекта.

Объект, о котором идет речь, объект представленный на фреске, изображающей конец света, - Фрейд извлекает его из памяти без труда. "Я не мог вспомнить имени Синьорелли, - пишет он, -но сами фрески Орвьето никогда не представали моему мысленному взору так живо, хотя силой воображения я особо не отличаюсь". Это последнее известно нам и по ряду других признаков - в частности, по форме его сновидений. Очень возможно даже, что и открытия-то свои Фрейд смог совершить именно потому, что был человеком гораздо более открытым и податливым для игры символической, нежели для игры воображения. Он и сам отмечает интенсификацию образа на уровне воспоминания, обостренное представление объекта, о котором идет речь, то есть фрески, и даже лица самого художника, чью фигуру мы видим на ней в позе, в которой принято было в произведениях той эпохи изображать их заказчика, а порою и автора. Синьорелли на картине присутствует, и Фрейд мысленно его видит.

О забвении в чистом виде, полном забвении объекта как такового, следовательно, речи нет. Налицо зато определенная связь между интенсивным оживлением в памяти некоторых воображаемых его элементов и утратой элементов иного рода - означающих элементов, принадлежащих уровню Символического. Перед нами здесь признак то го, что происходит на уровне метонимического объекта.

А это значит, что сформулировать то, что происходит при забвении имени, мы можем приблизительно следующим образом:

X  Синьор

Синьор Герр 

Перед нами вновь формула метафоры - фигуры, осуществляемой механизмом замены означающего S на другое означающее S '. Каковы последствия этой замены? На уровне S ' происходит изменение смысла мысл означающего S ' (обозначим его s ' ), становится новым смыслом, который мы назовем s, поскольку соответствует он означающему S. Чтобы не создавать двусмысленности, так как вы можете решить, что в топологии этой s маленькое представляет собой смысл S большого, я уточняю: S должно вступить в связь с S ', и только в этом случае маленькое s сможет произвести то, что я назову 5 ' '. В создании этого смысла цель функционирования метафоры как раз и заключается. Метафора успешна постольку, поскольку это проделано - точно так же, как в перемножении дробей выражение упрощается путем сокращения. Смысл в этом случае реализуется, будучи в субъекте задействован.

Именно постольку, поскольку слово atterr? приобретает в конечном счете то значение, которое оно сейчас, практически, для нас и имеет, т. е. "испытывающий в той или иной степени ужас (terreur)", элемент terre, который, с одной стороны, послужил опосредующим элементом между atterr? и abattu (a различие между ними абсолютно, ибо никакой причины на то, чтобы слово atterr? заняло место слова abattu, просто нет), с другой же, привнес с собой, по линии омонимии, terreur (ужас), - элемент этот в обоих случаях подвергается "сокращению". Перед нами, как видим, явление того же порядка, что и в случае забвения имени.

Речь идет не о потере имени Синьорелли, речь идет об^, которое я ввожу здесь по той причине, что нам предстоит научиться распознавать его и им пользоваться. X - это то, что взывает к творческому акту, акту наделения значением. Место, им занимаемое, мы найдем в дальнейшем и в экономии других бессознательных образований. Сразу скажу, что то же самое происходит на уровне того, что называют желанием сновидения. И здесь мы тоже без труда обнаружим^ на том месте, где Фрейд должен был бы найти искомое Синьорелли.

Фрейд, однако, ничего не находит - не только потому, что Синьорелли исчез, но и потому, что на этом уровне ему следовало бы создать нечто такое, что удовлетворило бы тому, что занимало его, то есть концу света. В силу присутствия этого X стремится, однако, возникнуть некое метафорическое образование, о чем свидетельствует тот факт, что элемент Синьор возникает на уровне двух противоположных означающих терминов. Величина S ' фигурирует дважды, и элемент, как следствие, сокращается. На уровне X ничего не происходит - вот почему Фрейд так и не вспоминает искомого имени, а Герр играет роль и занимает место метонимического объекта - объекта, который не может быть именован, который именуется лишь по тем связям, в которые он вступает. Смерть - это абсолютный господин, Герр. Но говоря Герр, мы вовсе не говорим о смерти, потому что о смерти говорить нельзя, потому что смерть -это одновременно и предел всякой речи и, вполне вероятно, первоначальный исток ее.

Итак, вот к чему приводит нас поэлементное сопоставление образования, именуемого остротой, с тем бессознательным образованием, чью форму начинаете вы сейчас различать. На первый взгляд, образование это негативно. На самом деле это не так. Забвение имени - это не отрицание, это нехватка, но нехватка (мы, по обыкновению, намного забегаем вперед) в смысле несостоятельности самого имени. Дело не в том, что имя это в памяти не улавливается. Дело в его, этого имени, несостоятельности.

В поисках имени мы обнаруживаем эту нехватку на том месте, где имя это призвано было выполнять свою функцию и где оно не в состоянии более ее выполнять, так как нужен оказывается новый смысл, требуется новый акт метафорического творения. Именно поэтому имя Синьорелли так и остается не найдено, но зато обнаруживаются фрагменты его, обнаруживаются именно там, где они в анализе и должны быть найдены; там, где они играют роль среднего термина метафоры, то есть того самого, который в ней оказывается опущен.

Не беда, если это покажется вам китайской грамотой, - главное, чтобы вы просто-напросто доверяли своим глазам. Какой бы китайской грамотой это ни могло вам показаться, выводов отсюда напрашивается немало. И если вы вспомните об этом вовремя, это поможет вам уяснить для себя, что именно в анализе того или иного бессознательного образования происходит, поможет дать происходящему удовлетворительное объяснение. И напротив, упустив это из виду, не отдавая себе в этом отчета, вы придете к овеществленным представлениям общего и грубого характера, которые, даже не будучи обязательно источником заблуждений, всегда служат почвой для тех ошибочных вербальных идентификаций, что играют такую важную роль в выработке определенных психологических черт -прежде всего, вялости и апатии.

Вернемся к нашей остроте и тому, что следует думать на ее счет. Я хотел бы в заключение ввести для вас еще одно, новое различие, касающееся вопроса, с которого я начал, - вопроса о субъекте.

Мышление всегда норовит сделать субъектом того, кто в дискурсе на себя в качестве такового указывает. Напомню вам, что этому термину противостоит другой. Это противостояние того, что я назвал бы сказыванием настоящего (le dire du pr?sent), с одной стороны, и настоящего сказывания (le pr?sent du dire), с другой.

Это смахивает на игру слов, но таковой отнюдь не является.

Оказывание настоящего отсылает нас к тому, что в дискурсе выступает какя. С помощью ряда служебных частей речи, вроде здесь, теперь и других слов, табуированных нашим психоаналитическим словарем, оно дает возможность засечь в дискурсе присутствие говорящего, засечь говорящего в момент выступления его в качестве говорящего, на уровне сообщения.

Малейшего опыта общения с языком достаточно, чтобы увидеть, что настоящее сказывания, то есть то, что в настоящий момент в Дискурсе налицо, представляет собой нечто совершенно иное. Настоящее сказывания может прочитываться в самых различных модусах и регистрах, оно не связано, в принципе, с настоящим, обозначенным в дискурсе в качестве настоящего того, кто является его носителем, - с настоящим, которое является величиной перемен-?oh и для которого слова имеют значение лишь служебное. Местоимение я значит ничуть не больше, чем местоимения здесь и теперь. Доказательством тому служит тот факт, что когда вы, мой собеседник, толкуете мне о здесь и теперь, вы имеете в виду не те здесъ и теперь, о которых говорю я. В любом случае ваше л безусловно не то же самое, что я мое.

Я сейчас проиллюстрирую вам, что такое настоящее сказывания, на примере одной остроты - самой краткой из всех, мне известных. Одновременно она познакомит нас с другим измерением остроты, которое не является измерением метафорическим.

Метафорическое измерение соответствует сгущению. Что касается смещения, о котором я говорил только что, то ему соответствует измерение метонимическое. Если я не завел речь об этом измерении раньше, то лишь потому, что заметить его гораздо труднее. Острота, которую я хотел привести, особенно хороша тем, что дает вам его почувствовать.

Метонимическое измерение, поскольку оно может войти в остроту, задействует игру употреблением слова в различных контекстах. Оно заявляет о себе, ассоциируя между собой элементы, уже хранящиеся в сокровищнице метонимий. В двух различных контекстах слово может вступить в совершенно различные связи, приобретая в итоге два совершенно различных смысла. Придавая ему в одном контексте смысл, который оно имеет в другом, мы оказываемся в метонимическом измерении.

Я приведу вам классический пример в форме остроты, которую дам вам время обдумать самостоятельно.

Генрих Гейне беседует в светском салоне с поэтом Фредериком Сулье, который при виде толпы, окружившей одно значительное в туэпоху лицо, чья одежда блистала золотым шитьем, замечает: "Как видите, мой друг, культ золотого тельца еще жив!" На что Гейне, взглянув на это лицо, отвечает: "Знаешь, для тельца он, похоже, будет несколько староват'."

Вот пример остроты метонимической. Подробно я разберу ее в следующий раз, но вы уже сейчас можете отметить для себя, что остротой эта реплика является потому и только потому, что слово телец фигурирует в разговоре в двух различных метонимических контекстах. Восприняв реплику в ее буквальном смысле, который состоит в том, что упомянутое лицо - самая настоящая скотина, мы к значению остроты вовсе ничего не добавим. Как ни странно, но острота имеет здесь место лишь потому, что в двух следующих друг за другом репликах слово телец использовано в двух различных контекстах.

То, что острота реализуется на уровне игры означающих, я могу продемонстрировать на примере наикратчайшем.

Одну молодую девушку, получившую, надо признать, качественное и настоящее воспитание, состоящее в том, чтобы не употреблять грубых слов, но их знать, некий дамский угодник приглашает на первую в ее жизни surprise party. Танцуя с ней - кстати сказать, скверно - он прерывает долгое и утомительное молчание словами: "Vous avez vu, mademoiselle, que je suis comte. (Вы видите, мадемуазель, что я граф}.'" - "AV." - без обиняков отвечает девушка.'

Это история не из тех, что можно прочесть в маленьких специальных сборниках. Не исключено, что кое-кто из вас слышал ее из уст самой девушки, которая, надо сказать, была ею весьма довольна. Тем не менее история эта носит характер чрезвычайно показательный., являя собой идеальное воплощение того, что названо мною настоящим скалывания. Никакого я здесь нет, я не называет себя. Ничто не_обнаруживает настоящее сказывания как нечто, противоположное сказыванию настоящего, лучше, нежели восклицание в чистом виде. Восклицание - это чистейший образец того, как дискурс присутствует в настоящем притом, что носитель его собственное свое настоящее полностью из него устраняет. Его настоящее целиком претворяется, если можно так выразиться, в настоящее дискурса.

Тем не менее, на этом уровне творчества субъект обнаруживает наличие у него остроумия, ибо такие вещи заранее не придумываются, это приходит само, что и служит, собственно, признаком того, насколько человек остроумен. Девушка просто вносит в код небольшое изменение, состоящее в прибавлении этого маленького "t", которое черпает все свое значение исключительно из контекста, давая понять, что граф ее не устраивает - с той лишь оговоркой, что сам граф, если он действительно, как я сказал, столь малоспособен кого-либо устроить, так, возможно, его и не заметил. Шутка эта, таким образом, совершенно непреднамеренна, однако несмотря на это в ней отчетливо просматривается элементарный механизм остроты: легкое нарушение кода как таковое идет в ход в качестве ценного нововведения, позволяющего мгновенно породить нужный субъекту смысл.

Каков же он, этот смысл? Вам, разумеется, кажется, что сомнений на этот счет быть не может, но ведь в конце концов воспитанная молодая девушка не сказала прямо своему графу, что он есть то, что он есть, только без "t". Ничего подобного она ему не говорила. Смысл, который предстоит создать, зависает в неопределенности где-то между мной и Другим. И это признак того, что имеется нечто такое, что, по крайней мере на данный момент, остается лишь пожелать. С другой стороны, текст в другой материал не переводим - скажи этот человек, что он маркиз, и акт творчества оказался бы невозможен. Есть старая добрая шутка, доставлявшая нашим отцам еще в прошлом веке немалое удовольствие. На вопрос: Как дела? Они отвечали: Как сажа бела. Ответ Бела как снег был бы неуместен. Вы скажете, наверное, что то было время, когда радоваться умели простым вещам.

"At!" - в ответе этом шутка предстает в самой крайней, безусловно фонематической форме. Это простейшее строение, которое можно фонеме придать. В ней должно быть две различительные черты, ибо простейшая формула ее такова: это либо согласная, примыкающая к гласной, либо гласная, примыкающая к согласной. Согласная, примыкающая к гласной, - это классическая формула: ее-то как раз мы здесь и находим. Этого вполне достаточно, чтобы образовать высказывание, обладающее цельностью сообщения, -необходимо лишь, чтобы высказывание это парадоксальным образом отталкивалось от принятого словоупотребления и направляло мысль Другого к мгновенному постижению смысла.

Именно это и называется быть остроумным. Здесь-то и пускается в ход тот собственно комбинаторный элемент, на который опирается любая метафора. Говоря сегодня так много о метафоре, я как раз и позволил вам лишний раз обнаружить действие заместительного механизма. Механизм этот включает четыре члена - те самые, что входят в формулу, предложенную мной в статье Инстанция буквы. В первую очередь, по крайней мере по форме своей, это присущая разуму операция, которая состоит в формулировании коррелятива к составлению пропорции с участием величины .ЗГ.

Это, в сущности, и есть тест на разумность. Однако мало, пожалуй, будет сказать, что человек отличается от животного разумностью, и этой грубой констатацией ограничиться. Да, разумность и вправду, наверное, отличает его от животного, но не исключено, что именно использование означающих формулировок является здесь первичным фактором.

Чтобы правильно поставить проблему пресловутой разумности человека как источника его реальности плюсХ, следует поначалу задаться вопросом, о разумении чего, собственно, идет речь. Что, собственно, предстоит понять? Если речь идет просто-напросто о связи с Реальным, то это значит, что дискурс наш призван безусловно, в конечном итоге, восстановить это Реальное в существовании, ему свойственном; другими словами, что завершиться он должен, собственно говоря, ничем. Именно это, кстати, с дискурсом обычно и происходит. Если мы приходим к чему-то другому, если возможно оказывается говорить об истории, имеющей целью некое знание, то происходит это лишь постольку, поскольку дискурс привнес с собой какие-то существенные изменения.

Вот об этом-то и идет речь. И не исключено, что идет она просто-напросто о четырех членах, связанных определенными отношениями, которые именуются обычно пропорцией. Отношения эти мы, как всегда, готовы овеществить. Мы убеждены, что черпаем их в самих предметах. Но где будут в предметах эти пропорциональные отношения, если мы сами не введем их туда с помощью наших маленьких означающих?

Остается признать, что сама возможность метафорической игры основана на существовании чего-то такого, что подлежит замещению. В основе лежит означающая цепочка как принцип комбинации и место возникновения метонимии.

Именно этим и попытаемся мы заняться в следующий раз.

20 ноября 1950 года

IV

Золотой телец

Потребность и отказ Формализация метонимии Нет. метафоры без метонимии Диплопия Мопассана Расце>ипровка у Фепеона

Прошлый раз мы остановились в тот момент, когда, обнаружив истоки одной из форм остроумия в том, что я назвал метафорической функцией, собирались рассмотреть остроумие под другим углом зрения - в регистре функции метонимической.

У вас может вызвать удивление мой подход, состоящий в том, чтобы исходя из конкретного примера последовательно раскрывать функциональные зависимости, которые уже в силу своей функциональности не кажутся связанными с интересующим нас предметом какой-либо общей закономерностью. Обусловлено это особенностью, присущей самому нашему материалу, деликатность которого у меня будет случай вам продемонстрировать. Скажем так: все, что относится к разряду бессознательного, поскольку это последнее структурировано языком, ставит нас лицом к лицу с тем фактом, что не род, не класс, а лишь частный пример позволяет нам уловить наиболее значительные его свойства.

Мы находимся здесь в перспективе по отношению к привычной для нас аналитической перспективе обратной, направленной на анализ ментальных функций. Можно сказать, что понятие, в абстрактном смысле слова, в данном случае не работает. Точнее говоря, речь тут идет о необходимости воспользоваться иной формой постижения, нежели понятийное. Именно на это намекал я однажды, говоря о маньеризме, и черта эта для нашей области более чем характерна. Учитывая почву, на которой мы перемещаемся, продвигаться нам приходится не столько употребляя понятия, сколько злоупотребляя ими. И обусловлено это особенностями той области, где происходят движения структурных образований, о которых у нас идет речь.

Поскольку термин до-логическое по самой природе своей рождает путаницу, я посоветую вам, учитывая то, во что его превратили (а превратили его в какое-то психологическое свойство), заранее его из списка необходимых вам категорий вычеркнуть. У нас речь идет о структурных свойствах языка, предшествующих всякому вопросу, с которым мы можем обратиться к нему относительно законности того, на что он, язык, нас нацеливает. Вы прекрасно знаете, что именно это было предметом озабоченных размышлений философов, благодаря которым мы пришли к своего род компромиссу - приблизительно следующему: хотя язык и показывает нам, что ничего путного, кроме того, что сам он имеет языковую природу, мы о нем сказать не можем, в том, на что он нас нацеливает, реализуется некое для нас, которое получает название объективности. Это, конечно, слишком уж беглый способ резюмировать тот полный приключений путь, что ведет от формальной логики к логике трансцендентальной, и я прибегаю к нему лишь для того, чтобы с самого начала вам стало ясно, что мы с вами занимаем позицию в совсем другой области.

Размышляя о бессознательном, Фрейд не говорит прямо, что оно определенным образом организовано, и все же это у него сказано, поскольку законы, которые он формулирует, законы построения этого бессознательного, в точности совпадают с основополагающими законами построения дискурса. С другой стороны, присущий бессознательному способ артикуляции лишен многих элементов, содержащихся в нашей повседневной речи - Фрейд указывает здесь на причинные связи, говоря о сновидении, или на отрицание, тут же, правда, поправляясь, и демонстрируя нам, что оно-таки проявляется в сновидении уже иным образом. Вот поле, которое Фрейдом уже очерчено, определено, размежевано, исследовано и, собственно говоря, разработано. Именно сюда мы и возвращаемся в попытке сформулировать - скажем больше: формализовать то, что мы только что называли первичными законами строения языка.

Если фрейдовский опыт чему-то действительно научил нас, так это тому, что законами этими мы предопределены, как образности ради, справедливо ли, нет ли, обычно говорят, на всю глубину нас самих, - а выражаясь скромнее, предопределены на уровне того, что расположено в нас по ту сторону наших собственных о себе понятий, по ту сторону тех представлений, которые мы сами способны о себе составить, на которые мы опираемся, за которые худо-бедно цепляемся, которые спешим порою, немного преждевременно, выставить в выгодном свете, говоря о синтезе, о личности в ее целокупности, то есть используя термины, которые - не забудьте – как раз фрейдовским опытом и оспариваются.

На самом деле Фрейд учит нас видеть - и я должен поместить это на фронтиспис своих лекций - ту дистанцию, ту бездну, которая пролегает между строением желания и строением наших потребностей. И если в конечном счете фрейдовский опыт вновь нашел себе опору в метапсихологии потребностей, это, ясное дело, еще ничего не доказывает. Более того, это даже можно счесть неожиданным, если вспомнить о том, что с самого начала выступало как несомненное. Ведь как ни крути, а весь аналитический опыт, основы которого были определены и заложены Фрейдом, неизменно демонстрирует нам, в сколь огромной мере структура желаний определена чем-то иным, нежели потребности. Потребности доходят до нас преломленными, разбитыми, расчлененными, и выстроены они не чем иным, как механизмами сгущения, смещения и т. д., выстроены согласно проявлениям психической жизни, в которых они отражаются-я'которые предполагают, в свою очередь, наличие других посредников и механизмов - тех самых, в которых мы узнаем некоторые из тех законов, к которым в конце этого года нам предстоит подойти и которые мы назовем законами означающего.

Законы эти господствуют здесь, и в остроте предстает нам один из случаев их использования - использование их в игре остроумия, остроумия с тем вопросительным знаком, которого введение этого термина требует. Что такое остроумие? Что такое, по-латыни, ingenius? Что такое, по-испански, ing?nia, коли уже случилось мне на понятие это сослаться? Что представляет собой то бог весть что, которое здесь вмешивается и которое к функции суждения никак не сводится? Мы не сможем определить его место, пока не артикулируем и не проясним способы, которыми оно действует. Каковы эти способы? И на что они, в конечном итоге, нацелены?

Мы уже обращали ваше внимание на двусмысленность различия между остротой и оговоркой, двусмысленность принципиальную и в каком-то смысле конститутивную. Происходящее может быть, в зависимости от ситуации, либо обращено в ту своего рода психологическую случайность, которую представляет собой оговорка и которая без фрейдовского анализа так и осталась бы для нас загадкой, либо, напротив, подхвачено и признано выслушиванием со стороны Другого на уровне собственной своей означающей ценности — той, которую получил, к примеру, парадоксальный, скандальный неологизм фамиллионъярно. Означающая функция, этому слову свойственная, состоит в указании не просто на то или это, а на нечто им в своем роде потустороннее. То фундаментальное, что здесь означается, не связано исключительно с тупиками, в которые упираются отношения субъекта с его родственником-миллионером. Речь идет о неких отношениях, которые не удались, о том, что вводит в постоянные человеческие отношения нечто принципиально тупиковое. Беда в том, что ни единое желание не может быть Другим принято и признано, не став жертвой различных фокусов, которые особым образом его преломляют и превращают его в нечто иное, нежели он сам, в предмет обмена - короче говоря, с самого начала обрекают процесс требования на неизбежность отказа.

Я позволю себе дать вам представление об уровне, на котором проблема перевода требования в чреватое последствиями высказывание ставится, прибегнув к помощи анекдота, который, как бы забавен и остроумен он ни был, говорит о вещах, от которых простым смешком не отделаться. Анекдот этот, который вы все, безусловно, знаете, рассказывает о встрече мазохиста с садистом: "Сделай мне больно!" - говорит первый из них второму. "Ни за что!" - отвечает тот.

Я вижу, вам не смешно. Это неважно. Некоторые все-таки смеются. Я, впрочем, рассказал этот анекдот не для того, чтобы вас рассмешить. Прошу лишь заметить, что история эта наводит нас на мысль о чем-то таком, что разворачивается на уровне, на котором об остроумии уже речи нет. И в самом деле - кому, казалось бы, проще найти друг с другом общий язык, нежели садисту и мазохисту? Оно так и есть - но, как показывает эта история, при одном условии: они друг с другом не разговаривают.

Ведь садист отвечает ни за что! отнюдь не из вредности. Ответ его продиктован самой его садистской природой. И поскольку разговор начат, отвечать ему приходится на уровне речи. Таким образом, при переходе на уровень речи то самое, что должно было бы, при условии, что никто ничего не говорит, привести к глубочайшему взаимопониманию, порождает то, что я только что называл диалектикой отказа - диалектикой, необходимой для сохранения в его сущности требования того, что заявляет о себе посредством речи.

Другими словами, на схеме наблюдается симметрия между двумя элементами цепи: петлей закрытой, которая является замкнутым контуром дискурса, и петлей открытой. От субъекта исходит нечто такое, что, встречаясь в пункте А со стрелочным разветвлением, замыкается на себя в качестве артикулированной фразы, в качестве кольца дискурса. Зато в случае, если то, что заявляет о себе в качестве требования, нарушает принципиальную симметрию, о которой я говорил, замыкая свою потребность на объект своего желания непосредственно, то она приходит, в конечном итоге, кнет.'. Можно сказать, что потребность, если мы поместим ее в пункт "дельта прим", с необходимостью встречается со стороны Другого с тем ответом, который мы называем на данный момент отказом.

Это, кстати, говорит о том, что нам стоит внимательнее разобраться в том, что предстает здесь как парадокс, который наша схема помогает разве что очертить. Мы продолжим теперь цепь наших рассуждений относительно остроты в различных ее фазах.

Итак, сегодня я начинаю разбор фазы метонимической.

Чтобы сразу создать у вас о ней определенное представление, я привел вам пример в форме истории, чье отличие от истории с фамиллионером для вас очевидно. Я имею в виду разговор Генриха Гейне с поэтом Фредериком Сулье, человеком приблизительно его поколения, - разговор, приведенный в книге Куно Фишера и в свое время, я полагаю, получивший широкую известность. В салоне вокруг пожилого господина в ореоле финансового могущества толпится многочисленная публика. "Глядите, - говорит Фредерик Сулье поэту, лишь немного его старшему, чьим почитателем он являлся, - глядите, как XIX столетие поклоняется золотому тельцу". На что Генрих Гейне, окинув предмет, на который обратили его внимание, презрительным взглядом, ответил: "Да, но этот, по-моему, уже вышел из телячьего возраста".

Что эта острота означает? В чем ее соль? Чем она рождена?

В отношении остроты Фрейд, как вы знаете, сразу же подсказал нам следующий план: остроту следует искать там, где она есть, то есть в самом тексте ее. Нет ничего более поразительного - человек, которому приписывали гениальную способность прозрения всего того7~если можно так выразиться, потустороннего, что в пресловутых психологических глубинах, якобы, кроется, берет за свой отправной пункт нечто прямо противоположное - само означающее с материальной его стороны, причем рассматривает он его как некую данность, существующую для себя самой. Яркий пример такого подхода представляет собой фрейдовский анализ остроты. Он не просто отправляется каждый раз именно от техники - именно этим техническим элементам доверяется он в поисках истоков остроты.

С чего же он начинает? А начинает он первым делом с того, что сам называет попыткой редукции. Если мы переведем словечко "фа-миллионьярный", раздвинув его смысл, если мы разложим то, о чем в нем идет речь, и прочтем последовательно полученные элементы, то есть если мы просто скажем: "фамильярный, запросто имеющий дело с миллионером", то от остроты не останется и следа, и это ясно доказывает, что вся суть дела кроется в данном случае в свойственной метафоре принципиально двусмысленной связи, в той функции, которую берет на себя означающее, когда оно замещает другое означающее, остающееся в цепочке скрытым, - замещает в силу своего сходства с ним или их позиционной одновременности.

Фрейд, который поначалу приступил к исследованию остроты на метафорическом уровне, оказывается в истории с золотым тельцом перед новой ее разновидностью, отличие которой от предыдущей интуитивно предчувствует и, не будучи из тех, кто скрывает от читателя блуждания своей мысли в поисках подхода к явлению, признается, что решил было назвать эту разновидность остротой, связанной с ходом мыслей в противоположность остроте, связанной со словесным выражением. Очень скоро, однако, Фрейд замечает, что различие, им проведенное, совершенно недостаточно и что доверяться в данном случае следует тому, что называется формой, а точнее - артикуляции означающего. В результате Фрейд заново подвергает свой пример технической редукции, пытаясь извлечь из него объяснен не того, что за этой формой скрывается, то есть субъективного согласия с тем фактом, что перед нами не что иное, как острота. Тут-то он и встречается с чем-то таким, что по схеме, примененной им к слову фамиллионъярно, анализу не поддается.

Делясь с нами всеми своими соображениями, он останавливается на какое-то мгновение - вслед за Куно Фишером, который на этом уровне и остается, - на протазисе, то есть на том, что дает высказывание собеседника Гейне, Фредерика Сулье. Фрейд усматривает в золотом тельце нечто метафорическое, и выражение это явно выступает в двойном качестве - как символ интриги, с одной стороны, и как символ власти денег, с другой. Выходит, весь смысл заключается в том, что господин из нашей истории удостаивается всех этих почестей лишь благодаря своему богатству? Не упускаем ли мы из виду главную пружину того, о чем у нас идет речь? Ошибочность такого подхода очень скоро становится Фрейду ясна. Содержательное богатство примера заслуживает внимательного изучения.

Уже в первых сведениях о том, в каком качестве выступал золотой телец, заключено понятие материи, вещества. Далее, не углубляясь во все то, чем речевое использование этого безусловно метафорического термина обусловлено, достаточно сказать, что, будучи тесно связан с тем отношением означаемого к образу, которое в основе идолопоклонства как раз и лежит, свое подлинное место получает он, в конечном счете, в той перспективе, где признание того, кто заявляет о себе: "Я есмь тот, который есмь", то есть признание иудейского Бога, требует отказа не только от идолопоклонства в чистом его виде, то есть от поклонения кумирам, но, более того, от именования всякой предстающей в виде образа ипостаси вообще - того, что предстает как основа, на которой означающее возникло. Необходим же этот отказ для поисков того сущностно потустороннего, отречение от которого как раз и является тем, что придает золотому тельцу его ценность.

Таким образом, золотой телец получает свое метафорическое значение лишь в силу того, что уже с самого начала представляет собою скольжение, сдвиг. Топическая регрессия, которую, несет с собой в религиозной перспективе то замещение Символического Воображаемым, на которое идолопоклонство и опирается, получает здесь, уже вторичным образом, достоинство метафоры, призванной выразить то, что задолго до меня было названо фетишизацией золота — фетишизацией, о которой не случайно я здесь упоминаю, ибо ее-то - и нам придется к этому еще вернуться - как раз и нельзя представить себе иначе, нежели в означающем измерении метонимии.

Итак, перед нами золотой телец, опутанный хитроумной сетью, где символическая функция сплетена воедино с Воображаемым. А как же Witz'. Может быть, он обитает здесь? Нет, искать его следует совсем в другом месте. Острота, как догадывается Фрейд, кроется в ответе Генриха Гейне, а ответ этот как раз и состоит в том, чтобы если не упразднить вовсе, то, по крайней мере, обесценить все отсылки, на которые метафора золотого тельца опирается, обнаруживая в нем того, кто неожиданно сведен к простому свойству быть всего-навсего тельцом - ценой по столько-то за фунт. Совершенно неожиданно телец этот берется как то, что он в действительности и есть - живое существо, которое законы рынка, установленные и в самом деле властью золота, само обращают в нечто такое, что продается и покупается, подобно скоту, - в "голову скота", в животное, говоря о котором не грех обратить внимание, что оно наверняка вышло за пределы возраста, указанные в определении теленка, которое находим мы в словаре Литтре, теленка-одногодка, которого пуристы-ревнители языка скотобоен называли бымолочнымтелен-ком, то есть теленком, который еще питается молоком от материнского вымени. Позволю себе заметить, что такого рода пуризм только французам и был свойственен.

Что телец на самом деле здесь совсем не телец, что он немного староват, чтобы зваться тельцом, - от этого в данном случае не уйти. Независимо от того, маячит ли на заднем плане золотой телец или нет - перед нами острота. Фрейд, таким образом, видит, что между историей фамиллионера и этой другой имеется разница,- первая из них поддается анализу, а вторая нет. Обе при этом являются-таки остротами. Что по этому поводу остается думать? А то, что перед нами два различных измерения, в которых мы с остротой встречаемся. То, с чем мы во втором случае имеем дело, предстает, о чем говорит сам Фрейд, как трюк, фокус-покус, мысленный промах. Это действительно черта, общая для целой категории острот, иной, нежели та, к которой относится фамилпионер, - острот, где слову придается, как можно было бы несколько вульгарно выразиться, другой смысл - не тот, в котором оно было сказано поначалу.

В ту же категорию, что и анекдот о золотом тельце, вписывается острота по поводу конфискации имущества Орлеанского Дома, осуществленной Наполеоном III вскоре после прихода его к власти. Фраза C'est le premier vol de l'Aigle переходила из уст в уста, восхищая всех, ясное дело, своей двусмысленностью. О ходе мысли здесь нет и речи - совершенно очевидно, что перед нами острота чисто словесная, основанная на двусмысленности, позволяющей придать слову другое значение.

Интересно в связи с этим исследовать, что за этими словами кроется, и Фрейд, приводя слово vol по-французски, действительно позаботился указать на то, что оно может означать как действие, способ передвижения, свойственный птицам, так и изъятие, ограбление, покушение на чужую собственность. Нелишне было бы напомнить по этому поводу то, о чем Фрейд умалчивает, я не говорю: не знает - а именно, что одно из этих значений исторически позаимствовано у другого и что еще в XIII или XIV столетии термин volerie, означавший прежде полет, скажем, сокола или куропатки, начал означать то нарушение одного из главнейших законов собственности, который мы именуем кражей.

Это отнюдь не случайность. Я не утверждаю, что это произошло во всех языках, но это произошло, скажем, в латыни, где слово volare приняло тот же смысл, имея то же происхождение. Это лишний повод обратить ваше внимание на нечто такое, что не лишено связи с тем, в чем мы переходим с места на место - в том, что я назвал бы способами эвфемистического выражения того, что репрезентирует в речи нарушение (viol) слова или договора. Неслучайно само слово violзаимствовано из смыслового регистра rapt (похищение живого лица), не имеющего ничего общего с тем, что мы с чисто юридической точки зрения именуем кражей (уоГ).

На этом мы остановимся и приступим теперь к рассмотрению того, для чего я ввожу здесь терминметонимия.

По ту сторону неуловимых двусмысленностей значения следует, на мой взгляд, поискать какую-то другую опору. Только она помогла бы нам определить этот второй регистр остроты, позволив объединить ее механизм с механизмом острот первого типа и обнаружить общую их причину.

Что толку мне здесь говорить вам о Фрейде, если мы не постараемся извлечь максимальную пользу из того нового, что он дает нам. Наша задача продвинуться немного дальше, предложив формализацию, о которой лишь опыт позволит нам в дальнейшем судить, действительно ли она работает, действительно ли именно в этом направлении складываются явления в общую картину.

Решение этой задачи имеет огромные последствия не только для того, что касается нашей терапевтической практики, но и для наших понятий о модусах бессознательного. Тот факт, что имеется некая структура, что структура эта оказывается структурой означающей, что эта последняя укладывает все, что относится к человеческим потребностям, в свою матрицу, является безусловно решающим.

Что касается метонимии, то я уже не однажды начинал говорить о ней - в частности, в статье, озаглавленной Инстанция буквы в бессознательном. Я даю там пример, специально подобранный на уровне тех начальных понятий о грамматике, которые остаются в памяти со школьной скамьи. Нельзя сказать, чтобы вас там особенно донимали риторическими фигурами - честно говоря, до последнего времени им никогда особого значения не придавали. Метонимия всегда откладывалась на самый конец, оставаясь под эгидой сильно недооцененного Квинтилиана. Но как бы то ни было, исходя из того уровня понятий о формах дискурса, на котором мы находимся, я взял в качестве примера метонимии тридцать парусов употребленные вместо тридцати судов. Выбор этот обусловлен еще и литературными соображениями - вы знаете, что эти тридцать парусов встречаются в одном из монологов Сида, и не исключено, что контекст этот может в дальнейшем нам пригодиться.

Говоря о тридцати парусах, мы не просто, как объясняли вам, увязывая это высказывание с реальным миром, берем часть вместо целого, так как редкие суда несут всего один парус. Эти тридцать парусов, мы не знаем, что с ними делать - либо их тридцать и тогда нет никаких тридцати судов, либо есть тридцать судов и тогда парусов больше тридцати. Вот почему я говорю, что речь следует вести о соответствии между словами. Говоря это, я разумеется, всего лишь посвящаю вас в проблематику предмета, и нам предстоит еще хорошенько разобраться в различии между метонимией и метафорой, так как в конце концов вы могли бы возразить мне, что перед нами в данном случае как раз метафора и есть. Почему это не так? Вот в чем вопрос.

В последнее время я периодически узнаю, что некоторые из вас встречаются неожиданно в перипетиях повседневной жизни с чемто таким, что они понятия не имеют к чему отнести - к метонимии или к метафоре. А это вызывает в организме многих из них нешуточное расстройство, ибо килевая качка с левого борта метафоры на правый борт метонимии чревата своего рода головокружением. По поводу посвященного Воозу стиха Гюго "и сноп его не знал ни .-жадности, ни злобы" - стиха, приводимого мною в качестве примера метафоры, - мне тоже говорили, что на самом деле это, вполне возможно, метонимия. Полагаю, однако, что мне удалось-таки в статье своей объяснить, что этот сноп на самом деле собой представляет и насколько трудно свести его к части принадлежащего Воозу имущества. Благодаря ему, заменяющему собою отца, возникает в поэме то измерение биологического плодородия, которое и определяет собою весь дух поэмы. Не случайно на горизонте, на самом своде небесном, возникает в ней серебряная нить ночного серпа, напоминающая о заднем плане происходящего, о кастрации.

Вернемся к нашим тридцати парусам и попытаемся присмотреться к тому, что я называю метонимической функцией, повнимательнее.

В метафоре еще остается немало загадочного. Тем не менее, говоря о ней, я, кажется, достаточно ясно подчеркнул то, что ее структурным источником является замещение. Метафора обусловлена функцией, которая придается означающему S постольку, поскольку означающее это замещает в цепочке означающих какое-то другое означающее.

Что же касается метонимии, то она обусловлена функцией, которую берет на себя означающее S постольку, поскольку оно оказывается с другим, соседним означающим в непрерывной цепочке связано. Функция, приданная парусу вследствие его отношения к судну, заложена не в отсылке к Реальному а в самой означающей цепочке как таковой и обусловлена она непрерывностью цепочки, а не происходящим в ней замещением. Речь, следовательно, идет просто-напросто о переносе значения вдоль цепочки.

Именно поэтому формальные способы представления, формулы, всегда могут, естественно, дать вам повод к дополнительной требовательности. Однажды, как мне недавно напомнили, я сказал, что выковываю для вас логику из каучука. На самом деле как раз о чем-то вроде этого сейчас речь и идет. В топическом построении этом обязательно остаются пробелы, потому что зиждется оно на двусмысленностях. Позвольте мне по ходу дела заметить, что не избежали этих двусмысленностей и мы. Даже если нам удается зайти в этом топическом построении достаточно далеко, то, учитывая, что идеалом для вас является однозначная формализация, от ваших требований нам все равно никуда не деться - на уровне структуры языка в том виде, в котором мы ее здесь стараемся определить, некоторые двусмысленности безусловно неустранимы.

Позвольте также по ходу дела сказать вам, что понятие метаязыка зачастую используется совершенно неадекватным способом, поскольку игнорируется тот факт, что метаязык либо предъявляет формальные требования такого свойства, что они смещают все построение, в котором он призван располагаться, либо и сам он сохраняет все двусмысленности языка. Другими словами, метаязыка нет, а есть лишь различные способы формализации-либо на уровне логики, либо на уровне той означающей структуры, автономный уровень которой я стараюсь выявить для вас в чистом виде. Не существует метаязыка в том смысле, в котором слово это означало бы, например, полную математизицию такого явления, как язык, - не существует потому, что невозможна формализация за пределами того, что дано нам в качестве изначальной, примитивной языковой структуры. И тем не менее формализация эта не только требуется - она просто необходима.

Необходима она, к примеру, и в данном случае. В самом деле, понятие замещения одного означающего другим требует, чтобы место его было определено заранее. Это замещение позиционное, сама позиция требует наличия означающей цепочки, то есть комбинаторной последовательности. Я не утверждаю, что для нее важны все присущие цепочке черты, я утверждаю лишь, что комбинаторная последовательность эта характеризуется элементами, Которые я назвал бы, скажем, интранзитивностью, чередованием, повторением.

Если мы сойдем на этот минимальный первоначальный уровень образования цепочки означающих, то от предмета нашего сегодняшнего разговора это нас уведет далеко. Минимальные требования существуют. Я не стану утверждать, будто дал вам сколь-нибудь полное о них представление. Тем не менее я уже сообщил вам достаточно, чтобы предложить формулы, которые позволят подтвердить некоторые наши соображения, исходя из примеров частного характера, каковые в данной области и по причинам принципиального свойства как раз и являются тем, из чего все положения нашего учения должны быть почерпнуты.

Именно так мы вновь и поступим, отмечая, хотя это и похоже на игру слов, что паруса эти, застилая нам своей парусиной взгляд, говорят нам в то же время о том, что в способе, которым мы их используем, они так таковые, как полноценные паруса, участия не принимают. Паруса эти никогда не повисают бессильно. То, что в значении их и в них самих как знаке оказывается сведено к нулю, немедленно обнаружится, если мы вспомним, скажем, о деревеньке из тридцати душ - деревеньке, где души селятся лишь как тени того, что ими представлено, тени, куда более невесомые, нежели слишком навязчивое присутствие их обитателей, которое другое слово могло бы в воображении читателей вызвать. Души эти, как название знаменитого романа о том свидетельствует, могут оказаться душами мертвыми - куда более мертвыми, нежели человеческие существа, которых нет налицо. Выражение тридцать огней также обнаруживает определенную деградацию и минимизацию смысла, ибо огни эти являются в такой же мере огнями угасшими, как и теми огнями, о которых вы скажете, что без огня нет и дыма, - не случайно фигурируют эти огни в словоупотреблении, метонимически выражающем то, на замену чего они выступили.

Вы наверняка возразите мне, указав, что желая провести различие, я прибегаю к отсылке смыслового характера. Я так не думаю и хочу вам заметить, что исходным пунктом послужило для меня то, что именно метонимия представляет собой базовую структуру, в которой может возникнуть то новое и творческое, что являет собой метафора. Даже если нечто метонимическое по происхождению своему оказывается, подобно нашим тридцати парусам, в ситуации замещения, перед нами уже не метафора, а нечто иное. Одним словом, без метонимии не было бы метафоры.

В цепочке, где позиция, в которой возникает феномен метафоры, определена, происходит при наличии метонимии своего рода скольжение, возникает двусмысленность. Фраза бел метонимии не было бы метафоры пришла мне в голову - и совсем не случайно -как отголосок комической здравицы, которую вкладывает Жарри в уста папаши Юбю: "Да здравствует Польша, ибо без Польши не было бы поляков. Сказано будто нарочно на нашу тему! Это острота и, что забавно, имеющая самое непосредственное отношение к метонимической функции! Мы вступили бы на ложный путь, если бы решили, будто шутка эта высмеивает, к примеру, ту роль, что сыграли в несчастьях Польши сами поляки - роль слишком широко известную. Ведь было бы не менее смешно, если бы я сказал: Да здравствует Франция, господа, ибо без Франции не было бы французов или: Да здравствует христианство, ибо без христианства не было бы христиан! или даже Да здравствует Христос,... и т. д.

В примерах этих метонимическая функция видна безошибочно. Любые отношения производности, любое использование суффиксов и окончаний в языках флексивного типа опираются в сигнификативных целях на существующие в цепочке отношения смежности. Очень показателен в данном случае опыт больных афазией. Существует, собственно, два типа афазии, и когда мы находимся на уровне расстройства в использовании отношений смежности, то есть метонимической функции, субъект испытывает самые серьезные трудности, соотнося имя существительное с однокоренным прилагательным - скажем, слово благодеяние с прилагательным благодетельный или глаголом благодетельствовать. Именно здесь, в метонимическом Другом, и происходит та вспышка, что придает фразе комическое освещение - более того, создает впечатление клоунады.

Постараться уловить свойства означающей цепочки очень важно - именно потому я попытался здесь найти несколько опорных терминов, ориентируясь на которые мы смогли бы ухватить то, показателем чего выступает для меня тот эффект означающей цепочки, тот заложенный в саму ее природу эффект, который и представляет собой то, что можно назвать смыслом.

В прошлом году в совершенно аналогичную связь - которая могла вам показаться метафизической, не укажи я с настойчивостью на то, что таковой она не является, а требует, напротив, чтобы воспринимали ее на буквальном уровне цепочки метонимической, - поставил я сущность всякого смещения желания у фетишиста, Другими словами - всякой его функции, будь то до, после, рядом, но в любом случае в непосредственной .близости естественного ее объекта. Речь шла об основаниях того фундаментального явления, которое можно назвать радикальной извращенностью человеческих желаний.

Теперь же мне хотелось бы указать на существование внутри метонимической цепочки еще одного измерения, которое я назову скольжением смысла. Я уже говорил вам о связи этого измерения с литературным методом, который обозначают по обыкновению

В области этой не исключена возможность предпринимать разного рода опыты, и я взял на себя задачу выбрать один роман эпохи реализма и перечитать его в поисках тех черт, которые позволили бы вам ощутить то оригинальное, что метонимическое использование означающей цепочки вводит в измерение смысла. Выбор мой, чисто произвольный, среди романов этой эпохи, пал на мопассановского ЛГшгого друга.

Чтение его доставляет удовольствие. Попробуйте однажды сами. Едва начав, я, к изумлению своему, сразу же обнаружил то самое, на что пытаюсь здесь указать вам, говоря о скольжении. Мы наблюдаем, как герой романа, Жорж Дюруа, выйдя из ресторана, идет вниз по улице Нотр-Дам-де-Лорет.

"Получив от кассирши сдачу со своих ста су, Жорж Дюруа вышел из ресторана. Привыкнув по характеру своему и благодаря выправке бывшего унтер-офицера, выглядеть молодцевато, он расправил плечи, подкрутил машинальным армейским жестом усы и бросил на запоздалых посетителей быстрый и озирающий взгляд - один из тех свойственных милым юношам взглядов, которыми накрывают они окружающих, словно рыбацкой сетью".

Таково начало романа. На первый взгляд ничего особенного, но постепенно, от эпизода до эпизода, от встречи к встрече, вы явно становитесь свидетелями своего рода скольжения, в процессе которого существо, если судить по положению, в котором мы застаем его в начале романа, когда вышеупомянутая монета в сто су является единственным его достоянием, довольно примитивное, сосредоточенное лишь на самых непосредственных своих потребностях, на тех заботах, что доставляют ему удовлетворение любви и голода, вовлекается постепенно рядом случайностей, удачных и неудачных, но в большинстве своем все-таки удачных, ибо герой -юноша не только милый, но и везучий, в некий замкнутый круг, в систему проявлений обмена, где в элементарных, примитивных нуждах его происходит метонимический переворот. В результате, едва будучи удовлетворены, они тут же отчуждаются от него в последовательности ситуаций, где ему уже не суждено найти себе ни покоя, ни места, - ситуаций, которые от успеха к успеху увлекают

Образования бессознательного: глава IV

89

его к состоянию все более полного отчуждения от того, что представляет собой как личность он сам.

Событийная канва романа, если рассматривать его в таких общих чертах, как это делаем мы, не имеет значения, так как все дело в деталях - я хочу сказать, в том, как автор романа, не выходя ни разу за пределы последовательности текущих событий и регистрируя их в выражениях насколько возможно конкретных, ставит в то же время не только героя, но и все, что его окружает, в ситуацию всегда двоящуюся, так что даже при восприятии предметов самых что ни на есть непосредственных вы все время ощущаете эффект диплопии.

Приведу в пример сцену в ресторане, ставшую одним из первых моментов, когда герою улыбнулась удача.

"Были поданы устрицы из Остенде, малюсенькие и жирные, похожие на маленькие ушки, заключенные в раковины и тающие между нёбом и языком словно подсоленные конфетки. Затем, вслед за супом, принесли форель, розовую, словно девичья плоть, и за столом началась беседа [...]. То был час искусных намеков, покрывал, приподнятых словами над чьим-то секретом, как приподнимают юбки, час языковых ухищрений, искусных и замаскированных дерзостей, час распутной лжи, фраз, рисующих обнаженные картины в прикровенных выражениях, вызывающих на какое-то мгновение перед мысленным взором то, о чем нельзя говорить и позволяющих возникновение между людьми света таинственной и утонченной любви, своего рода нечистого мысленного соприкосновения, путем одновременного, тревожащего и чувственного, подобно объятию, напоминания о постыдных и желанных тайнах алькова. Принесли жаркое, куропаток..."

Обратите внимание на то, что жаркое это, этих куропаток, этот паштет из дичи и прочее собеседники ели, не обращая на них внимания, не смакуя их, будучи целиком поглощены тем, что они говорили, купаясь в ванне любви.

Всегдашнее алиби, из-за которого вы никогда так толком и не знаете, лежит ли на столе устрица или плоть молоденькой девушки, позволяет так называемому реалистическому описанию прекрасно обойтись без всякой ссылки на некий глубинный или потусторонний смысл - будь то моральный, поэтический или какой иной. И это служит прекрасным разъяснением моему утверждению, что всякий дискурс, который ставит своей целью подойти к реальноети как можно ближе, волей-неволей оказывается в перспективе непрерывного смыслового скольжения. Это составляет его достоинство, но это и доказывает, в то же время, что никакого литературного реализма просто не существует. Все, что нам удается, когда мы стараемся, описывая реальность в дискурсе, держаться к ней возможно ближе, это продемонстрировать то дезорганизующее, более того - перверсивное начало, которое проникновение дискурса в эту реальность вносит.

Если вам кажется, все таки, что мы руководствуемся лишь зыбкими впечатлениями, я предложу вам опробовать мою правоту на другом материале. Постараемся держаться на том уровне, где дискурс не выступает за Реальное поручителем, а стремится его просто-напросто коннотировать, ему следовать, быть его анналитиком (с двумя м), и посмотрим, к чему это нас приведет. Я позаимствовал у автора, безусловно, заслуживающего внимания, Феликса Фенеона, представлять которого вам у меня нет сейчас времени, серию "Новостей в три строки", публиковавшуюся им в журнале "Ле матэн". Для публикации они были приняты не случайно, так как в них заявляет о себе талант совершенно особого рода. Попробуем, взяв несколько отрывков наугад, посмотреть, какого именно.

- Три благочестивые дамы из Дэриссара оштрафованы судьями из Дуланза зато, что слегка забросали камнями местных жандармов.

- Когда г-н Пулбо, учитель школы в Иль-Сен-Дени, звонил, созывая детей на урок, колокол сорвался и упал, едва не сняв с него скальп.

- В Клиши элегантный юноша бросился под фиакр с каучуковыми шинами, а затем, оставшись невредимым, под грузовик, который раздробил ему кости.

- В Шуази-ле-Руа на земле сидела молодая женщина. Единственное слово из ее прошлого, которое амнезия оставила в ее памяти, было: "модель".

- Труп шестидесятилетнего Дорле болтался на дереве в Аркейле с плакатом, подпись на котором гласила: "Слишком стар, чтобы работать".

- Следователь Дюпюи допросил задержанную Аверлин на предмет тайны Люзарка - однако она сумасшедшая.

- За гробом шествовал Монжен из семьи Деверденов. До кладбища он в этот день не дошел. Смерть постигла его в дороге.

- Слуга Сило поселил в Нейи, у своего отсутствующего хозяина, интересную женщину, после чего скрылся, забрав с собой все, кроме нее.

- Пытаясь найти в копилке дамы из Малакова редкие монеты, два жулика утащили из нее 1800 франков монетами самыми обычными.

- На пляже Сент-Анн (Финистер) начали тонуть две купальщицы. Некий купальщик бросился на помощь. Так что г-ну Этьен-ну пришлось спасать сразу троих.

Что тут смешного? Перед вами факты, зарегистрированные с безличной строгостью и без единого лишнего слова. Собственно говоря, в этом сведении к минимуму все искусство и состоит. То, что смешит нас, когда мы читаем: "За гробом шествовал Монжен из семьи Деверденов. До кладбища он в этот день не дошел. Смерть постигла его в дороге", - абсолютно ни в чем не соприкасается с тем шествием к кладбищу, в котором принимаем участие мы все, сколь бы различными способами мы туда ни добирались. Эффект этот не имел бы места, если бы то же самое было сказано пространнее, то есть было бы утоплено в море слов.

То, что я назвал смысловым скольжением, - это то, в силу чего, при всей строгости этой фразы, воспринимая ее, мы не знаем, на каком моменте следует нам задержаться, чтобы сообщить ей подобающий центр тяжести, удержать ее в равновесии. Это то самое ее свойство, которое я назову расцентровкой. Никакой морали здесь нет. Все, что могло бы носить характер образцово-нравоучительный, из нее тщательнейшим образом устранено. В этом все искусство "Новостей в три строки" и состоит - перед нами искусство отрешенного стиля. При этом предмет рассказа представляет собой последовательность событий, обстоятельства которых описываются весьма скрупулезно. И это еще одно достоинство авторского стиля.

Именно это я имею в виду, когда стараюсь вам показать, что взятый в своем горизонтальном измерении, в качестве цепочки, дискурс представляет собой, собственно говоря, каток, ледяную дорожку, изучать которую не менее полезно, чем фигуры самого катания, - каток, на котором скольжение смысла как раз и разыгрывается; невесомую и бесконечную полосу, сокращенную настолько, что может показаться пренебрежимо малой, но в остроте с присущим ей измерением насмешки, унижения, беспорядка, хорошо различимую.

Именно в этом измерении - в месте пересечения дискурса с цепочкой означающих - лежит стиль остроты о полете Орла. Сюда же относится и шутка с фамиллионером, с той лишь разницей, что встречу эта последняя назначает нам в точке гамма, тогда как та, первая, поджидает чуть далее.

То, что говорит Фредерик Сулье, располагает его, очевидно, на стороне Я, в то время как Генриха Гейне поэт призывает в свидетели в качестве Другого. В начале остроты обязательно налицо обращение к Другому как месту верификации. "Так же верно, - начинал Гирш Гиацинт, - как то, что Бог передо мной в долгу". Ссылка на Бога здесь, может быть, и иронична, но она существенна. Сулье в нашем случае призывает в свидетели Генриха Гейне, который, вы уж поверьте мне, был фигурой куда более авторитетной, нежели он сам, - я не стану рассказывать здесь о Фредерике Сулье, хотя посвященная ему вЛаруссе статья на самом деле очень занятна. "Взгляните, дорогой мэтр," - обращается Сулье к Гейне. Обращение, призыв направлены в сторону Я Генриха Гейне. Именно его роль является здесь решающей.

Итак, мы прошли через Я, чтобы вернуться с нашим золотым тельцом в точку А, место языковых ролей и метонимии, ибо даже еслизолотой телец и является в самом деле метафорой, метафора это уже затасканная, повидавшая в языке виды - истоки ее, происхождение и способ порождения мы, кстати сказать, только что рассмотрели. В конце концов, то, что Сулье направляет к месту сообщения классическим, ведущим от альфы к гамме путем, представляет собой не более, чем общее место. Персонажей здесь перед нами два, но вы сами понимаете, что с таким же успехом можно было бы обойтись и одним, так как в силу самого факта, что имеется измерение речи, Другой соприсутствует каждому. Так, называя финансиста золотым тельцом, Сулье делает это потому, что помнит про себя значение этого слова, которое нам приемлемым уже не кажется, но которое я нашел-таки в словаре Литтре, - золотым тельцом называют господина, который ходит в платье, расшитом золотом, и служит поэтому предметом всеобщего восхищения. Никакой двусмысленности здесь нет, как нет ее и в немецком.

В этот момент, то есть между гаммой и альфой, происходит отсылка сообщения обратно к коду. Другими словами, на линии означающей цепочки, и в каком-то смысле метонимически, термин берется уже в иной плоскости, нежели та, в которой он был адресован первоначально. Именно поэтому и бросается нам в глаза происходящий внутри метонимии смысловой провал, снижение смысла, его обесценивание.

А это позволяет мне высказать под конец сегодняшней лекции покажущееся вам, возможно, парадоксальным утверждение, что метонимия является, собственно говоря, не чем иным, как местом, где нам приходится поместить то изначальное и принадлежащее к сущности человеческого языка измерение, которое противостоит в нем измерению смысла, - я имею в виду измерение ценности.

Измерение ценности заявляет о себе по контрасту с измерением смысла. Оно представляет собой другую сторону языка, другой регистр его. И соотносится оно с разнообразием объектов, языком уже выстроенных и помещенных в магнитное поле потребности со всеми ей свойственными противоречиями.

С книгой Das Kapital некоторые из вас, я полагаю, неплохо знакомы. Я не говорю не о труде в целом - я не знаю, прочел ли кто-нибудь Капитал целиком, - а лишь о первом томе, который, в общем, читали все. Удивительная, изобилующая мыслями книга, в которой предстает нам - явление редкое - человек, философский дискурс которого абсолютно членоразделен. Советую вам обратиться к той странице ее, где Маркс, формулируя так называемую "теорию частной формы ценности товара" предвосхищает в своем примечании нашу стадию зеркала.

На этой странице Маркс утверждает, что никакие количественные соотношения ценности невозможны без предварительно установленного всеобщего эквивалента. Речь не идет просто-напросто о приравнивании друг к другу определенных количеств аршинов полотна. Соотношение между полотном и одеждой - вот что должно быть построено, одежда должна быть способна представлять ценность полотна. Речь идет, следовательно, не об одежде, которую вы надеваете, а об одежде, способной стать означающим ценности полотна. Другими словами, эквивалентность, без которой уже с самого начала анализа не обойтись и на которой зиждется то, что именуется ценностью, предполагает, что оба участвующих в сравнении выражения утрачивают значительную часть своего смысла.

Вот в этом-то измерении и наблюдаем мы смысловой эффект метонимического ряда.

Чему именно служит использование смыслового эффекта в регистре метонимии и в регистре метафоры, мы в дальнейшем увидим. Оба они, однако, связаны с тем принципиально важным для нас измерением, которое и позволяет нам перейти в плоскость бессознательного, - с измерением Другого. Другого, без апелляции к которому нам не обойтись никак, ибо именно Другой является местом остроты, ее восприемником, ее стержнем.

Именно этим мы на следующей лекции и займемся.

27 ноября 1957 года

V Уход смысла и смысловой ход

Узлы значения и удовольствия

Потребность, требование,

желание

Благодеяния неблагодарности

Недоразумение и непризнание

Субъективность

Подойдя ко второй части своей работы об остроумии, части "патетической", Фрейд задается вопросом о происхождении доставляемого остроумием удовольствия.

Все более и более необходимо становится, чтобы вы хотя бы однажды этот текст прочитали. Я обращаюсь к тем из вас, кто полагает, что может без этого обойтись. Это единственный способ познакомиться с этой работой - разве что я вам ее буду здесь зачитывать вслух, что, на мой взгляд, придется вам не по нраву. Но даже рискуя заметно снизить уровень внимания, я все же приведу из нее некоторые отрывки, так как это единственный способ заставить вас дать себе отчет в том, насколько часть формулы, которые я предлагаю или пытаюсь вам предложить, вторят тем вопросам, которые задает себе Фрейд.

Не забывайте, однако, осторожности ради, о том, что мысль Фрейда часто следует отнюдь не прямыми путями. И когда он обращается к темам, заимствованным им из психологии или из других областей, само то, как он эти типы использует, вводит нас в неявно подразумеваемую тематику, не менее, если не более важную, нежели те темы, к которым Фрейд обращается эксплицитно и которые для него самого и его читателей являются общими. То, как он их использует, обнаруживает, между тем - и надо опять-таки удосужиться не открыть его книги, чтобы этого не почувствовать, - некое измерение, о существовании которого ни у кого до Фрейда и мысли не было. Измерение это и есть как раз измерение означающего. Его-то роль мы и попытаемся сейчас выяснить.

Я сразу же приступлю к занимающей нас сегодня теме: где источник того удовольствия, спрашивает себя Фрейд, которое острота нам доставляет?

На языке, в наши дни все еще слишком распространенном и которым многие готовы воспользоваться, ответ звучал бы примерно так: источник удовольствия от остроты следует искать в ее формальной стороне. К счастью, Фрейд предпочитает выражать свою мысль не в этих терминах. Напротив, он говорит даже самым недвусмысленным образом, что подлинный источник удовольствия, доставляемого остротой, лежит просто-напросто в насмешке.

Остается бесспорным, однако, что в центре того удовольствия, которое мы получаем во время произнесения остроты, лежит нечто иное. И разве не бросается в глаза то направление, в котором Фрейд в продолжение всего хода анализа данной проблемы этот источник ищет? Сама двусмысленность, внутренне акту остроумия присущая, мешает нам увидеть, откуда это чувство удовольствия берется, и огромные усилия прилагает Фрейд для того, чтобы путем анализа нам на этот вопрос ответить.

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

Новости
29.08.2020 Спотыкаясь о переносподробнее
31.03.2020 Консультации онлайн вынужденная форма работы психоаналитикаподробнее
23.06.2018 Об отношениях и их особенностях. часть 2подробнее
29.03.2017 Об отношениях и их особенностях. С психоаналитиком о важном.подробнее
12.03.2017 О суицидальных представлениях подростковподробнее
06.03.2017 О депрессии и печали с психоаналитиком.подробнее
26.02.2017 С психоаналитиком о зависимостях и аддиктивном поведенииподробнее
17.03.2016 СОН И СНОВИДЕНИЯ. ПСИХОАНАЛИТИЧЕСКОЕ ТОЛКОВАНИЕподробнее
27.10.2015 Сложности подросткового возрастаподробнее
24.12.2014 Наши отношения с другими людьми. Как мы строим свои отношения и почему именно так.подробнее
13.12.2014 Мне приснился сон.... Хочу понять свое сновидение?подробнее
Все новости
  ГлавнаяО психоанализеУслугиКонтакты

© 2010, ООО «Психоаналитик, психолог
Носова Любовь Иосифовна
».
Все права защищены.